De Profundis - Эмманюэль Пиротт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джеки начал расстегивать кофту; под ней на Роксанне только лифчик, черный, без кружев. Она шевельнулась во сне, слегка изменила позу, и от ее движения открылась одна грудь, выступая наружу, точно приглашение к ласке. Капля пота падает с широкого бледного лба Джеки на матовую кожу, прямо в ложбинку между грудями. Джеки утирается тыльной стороной ладони, чуть отодвигается, морщится. Что-то ему мешает. Ему почему-то уже не хочется потрогать Роксанну, раздеть ее, взять на ковре. Она раздражает его тем, что спит как сурок, со своим пухлым ртом, густыми волосами, разметавшимися, словно танцующие змеи, длинными тонкими руками, небрежно лежащими на подлокотниках. Этим рукам нечего делать ни с чем и ни с кем, и уж конечно, не с ним. Она раздражает его тем, что сидит здесь, такая доступная, а он ни на что не способен, и в его рабочих штанах спит, свернувшись, тот же гадкий слизень, которого он когда-то показал Жозетте; мерзкая мертвая штучка, разве что чуть-чуть твердеющая, когда он один в постели со старой фотографией Роксанны. Его одолевает яростное желание ударить изо всех сил это погруженное в сон тело, исцарапать его ногтями. Он стискивает зубы так, что хрустят челюсти. В глазах мутится, он чувствует, как поднимается в нем волна слез, откуда-то из желудка, комом подкатывает к горлу, и только ценой неимоверных усилий он не дает ей захлестнуть его целиком. Но плотину вот-вот прорвет… И он убегает со всех ног, забыв закрыть за собой дверь.
Этим воспользовался полосатый кот, чтобы войти без приглашения. Он прокрался в гостиную своей изящной, бесшумной поступью, окидывая взглядом знатока вещи вокруг. Как будто поколебался между накрытым кашемировым пледом диванчиком и широким стулом, обитым бархатом. Выбрал диванчик, свернулся на нем и закрыл глаза. Северный ветер врывался в прихожую, тихонько позвякивая колокольчиками на елке, осыпая с нее последние иглы. В камине остались только догорающие угли, но Роксанна была далеко, во власти каталептического сна, не замечая ледяного дыхания, лизавшего ее тело под расстегнутой кофтой.
Семья бродяг все еще была в лесу, на дне расселины, где они замаскировали свою палатку ветками. Стелла навещала их, приносила еду. Она показала им, как правильно ставить ловушки, и они порой разнообразили свой стол благодаря неосторожному зайцу. Отца часто одолевали глубокий кашель и жар. Они опасались тифа, очень распространенного в лагерях для беженцев, где они были. Стелла стащила у Роксанны из шкафа лекарства, но на его болезнь они почти не подействовали.
Мариза чахла. Ее восемнадцать лет, хорошее здоровье и крепкое тело сопротивлялись трудным условиям, но духом она упала. Жизнь слишком жестоко ее испытывала, и она больше не верила в лучшее будущее. Общение со Стеллой шло ей на пользу; она делилась с девочкой воспоминаниями детства, ни словом не обмолвившись о том, как жила после их бегства из Брюсселя. Все ее мысли были обращены к далекому прошлому, как у очень старых людей, которым недолго осталось жить и нечего больше ждать. «Как можно говорить такое в твоем возрасте? – возражала мать Маризы. – У тебя вся жизнь впереди, и есть здоровье, а здоровье – это главное». Эти слова звучали фальшиво и всегда сопровождались кашлем отца и общим слишком долгим молчанием.
Стелла решила предложить им поселиться у нее. Она не хотела говорить об этом Роксанне заранее и надеялась, что мать не сможет отказаться. Но когда она вернулась на стоянку, там не осталось и следа Маризы и ее родителей. Палатка и ветки исчезли. Не различить было даже кострища. Как будто никто никогда и не жил здесь. Эти люди были горды, и Стелла чувствовала, что ее предложение их тронуло. Но они так и не приняли его официально. Отец произносил: «Там будет видно…» – и больше об этом не заговаривали. И вот они ушли, в поисках другого лагеря беженцев или к своим друзьям из Тулузы, о которых они иногда упоминали, но не имели от них никаких вестей.
Стелла была несчастна; никогда прежде девочка не испытывала такого чувства привязанности, как в то время, когда была с Маризой или думала о ней. Эта встреча дала ей цель и чувство, что она больше не одинока и кому-то нужна. Она снова думала об отце. Она не знала, действительно ли по нему скучает или обратилась к памяти о нем, чтобы утешиться в потере Маризы. Уже много недель она не могла видеть Александра, потому что не было больше электричества, чтобы зарядить планшет. Ей так хотелось вызвать его голографическое изображение, как она могла сделать в своем бывшем доме, когда он уезжал по делам. Стоило сказать одно только слово, и Джана, домашний компьютер, выполняла ее приказ: Александр появлялся в комнате, немного чопорный и синеватый, улыбался ей, спрашивал, как прошел день. Конечно, отвечал он ей всегда одинаково. Если она получала плохую отметку в школе, он неизменно говорил: «Браво, милая, папа гордится тобой». Иллюзия жизни быстро рассеивалась, и Стелла приказывала Джане вернуть отца в небытие. Образ застывал, подрагивал, съеживался и, потрескивая, исчезал.
Никогда она не верила, что призрак в доме был Александром; не такой он человек, чтобы стать призраком. Он ушел совсем, и ему нечего было делать среди живых, кроме того, что он делал в отмеренное время. Он был богат, очень занят, нервен и импульсивен, зачастую капризен, но и великодушен, весел и жизнерадостен, когда ему хотелось. Он хорошо пожил, хоть и умер слишком рано. Еще тридцать лет жизни вряд ли бы что-нибудь изменили. Конечно, он умер разоренным, но, если бы не заболел, нашел бы способ все вернуть, как это уже случалось, и снова летал бы слишком часто самолетами, покупал машины и проходил омолаживающие курсы на курортах, чтобы отдохнуть от часов полета и восполнить энергию, которой требуется много, чтобы быть богатым. Каждый раз, когда приближалось то, что он называл burn-out, выгоранием, или какой-то из его органов сбоил, крошечный датчик, вживленный под кожу за левым ухом, посылал сигнал его врачам, те вызывали его, брали анализы и, подлечив, отправляли восстанавливать клетки в Бретань или Биарриц. К пятидесяти годам ему уже заменили сердце, одно легкое и надпочечники, и он был практически уверен, что доживет до ста десяти лет с целой батареей новеньких органов и клеток и с лицом под стать телу, подтянутым, омоложенным, опошленным. Стелла знала таких людей, очень старых, но живущих в тридцатилетних телах. Тридцать лет – вечный возраст избранников Божьих после воскресения, так говорила мадам Жорис. Взрослые, похоже, очень любили этот возраст. Стелла не понимала, почему… Тридцать лет – это уже старость.
Вернувшись, Стелла нашла дом пустым; Роксанна оставила на столе записку: она уехала в Авланж с Марком Грендоржем раздобыть кофе, сигарет и кое-каких продуктов, которые еще можно было купить. Стелла нажарила себе блинчиков и, поев, решила поиграть на чердаке, где хранилось множество вещей, оставшихся от Большой Мод, и, главное, старая одежда, вечерние платья, шляпы, туфли на каблуках, перчатки, сумочки и аксессуары, которые старая дама особенно любила. Там, наверху, Стелла чувствовала себя дома, там она была свободна, и ей не было дела до «нижних» вещей, как она называла все за пределами ее чердака. Когда ее слишком тяготило напряжение между ней и матерью, здесь Стелла всегда находила чем утешиться. Она отыскала старый аппарат на батарейках, читавший маленькие диски, на которых люди прошлого записывали музыку. Сотни этих дисков были любовно сложены на чердаке, ибо Мод была меломанкой.