Титан - Сергей Сергеевич Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка высилась, как гора. Тучность ее была не мягкая тучность тортов, вздутая – перин; а тяжкая тучность сплюснутых известняков, горных слоистых складок.
Казалось, что, встав резко, она может пошатнуть дом. Всюду ей было тесно, всякая одежда была ей мала. Такие толстые люди в его книжках с картинками всегда были плохими: попы, капиталисты, лопающиеся от обжорства и алчности.
Но бабушка ела мало и скромно. Все постное, безвкусное, разваренное. Ее тело-гора росло не от еды, а так, как растут древесная чага или опухоль; словно из себя самого.
А лицо ее этому телу не принадлежало. Будто от другого человека взято. Миниатюрная голова: призрачные поседевшие волосы, забранные в элегантный пучок. Тонкая, проступающая хрупким фарфором под кожей кость черепа. Заостренные, как у птиц, черты. Голова эфирного, невесомого существа, способного порхать, обратиться сильфидой, летать, будто нет ни веса, ни тяготения.
И бабушка, тяжеловоз, любила балет. Ходила в театр или смотрела трансляции по телевизору. А он подглядывал. В эти минуты происходило странное. В ней будто пробуждалось истинное, юное, прежнее тело, заточенное в мясной горе. И оно билось, повторяя фигуры танца, колыхало телесные упругие залежи.
Иванов боялся ее. Она говорила, почти не раскрывая рта, вышептывая слова, вылепливая их одними губами. Но, случалось, забывалась – и обнажала железные зубы. Он чуял, как близки, схожи, этот рот с рядами тусклых стальных коронок – и темная прорезь машинки, где сходятся полумесяцем в ухмылку рычажки с литерами.
Сколько раз отец просил ее сменить коронки на золотые или заказать вставную челюсть с искусственными зубами, гладкими, белыми, фасонистыми! Но бабушка, любившая моды, помаду, прически, украшения, отказывалась наотрез. Улыбалась некрасиво, будто ощеривалась, выставляла стальные зубы напоказ с какой-то непонятной гордостью, словно они, вставные, были тем не менее самой важной, драгоценной, сверхъестественной частью ее организма. И отец, сконфузившись, отступался. Он же, Иванов, чувствовал, что в бабушкиных зубах есть волчья сила прикуса, чем-то сродственная кусающей, выбивающей в бумаге вмятинку буквы механической силе печатной машинки.
Снова цок и цок. Редкими очередями, короткими последовательностями. Соседка правит написанный текст, это ясно.
Думает, что, если никто не видит экрана ее компьютера, ее письмо остается тайной. Живи, дыши в маску, милое существо. Иванов не станет читать на слух твои писульки.
Уже скоро вокзал, а перед вокзалом – мост через Рейн. Пауза. Великий пробел.
У тебя, дитятко, нет железных зубов, и ты печатаешь простые буквы, каких мириады. Ты выйдешь на вокзале, спустишься в U-Bahn или возьмешь такси. Никто не последует за тобой, не просквозит тенью, не мелькнет в толпе серой шляпой Й. Да благословит тебя Господь незнанием, девочка.
Вот уже мост, и надвигается слева рогатым сгустком мглы громада собора. Он не виден во тьме декабрьской ночи, но Иванов видит и ощущает его всегда. Два пика его башен царят над городом. Два острых конуса, воткнутые в небеса, отвердевшая лава инферно, как те вулканические сталагмиты, “черные курильщики”, что растут, извергаясь, из тектонических разломов на дне океанов.
О, тут весь город проткнут насквозь; готические шпили растут из его плодоносной приречной почвы, как когтистые хвосты подземных спящих драконов.
Собор – каменная губка. Он чернеет, впитывает туманы и дождь. Он построен, чтобы внутри дышало неизреченное величие Слова. Но Слово проникло в его каменные поры, проницало аркбутаны и контрфорсы, и он возвышается над городом, как гигантская буква: Н или И.
Иванов знает, что это И. С его балкона как раз видно самую верхушку, две оси без поперечной черточки.
Но она, конечно, там. Она подразумевается.
Химеры тонко кричат в ночь голосами известняка. И потому ночами по городу ходят табунки букв. Стучат их подкованные металлом башмачки по древним мостовым. Лихо будет, если встретить их банду, – намнут бока, пересчитают ребра. Очнешься – а ты уж не ты, жизнь переписана, и другое имя в паспорте, и другое лицо в пляшущем отражении витрины.
Но Иванов их не боится. Его охраняет Й, что приехал с ним с родины. Й – самая русская буква, самый русский звук, что-то сдавленное в горле, не родившийся, сгинувший, проглоченный стон; Й.
Й научился черпать силу от фигуры собора, освоился, заматерел и ходит, ходит за Ивановым по городу. Фатум языка. Некто в шляпе. Й. Он. Мужского рода.
Иванов любит гулять вдоль Рейна. Большие реки рождают культуры. Дарят им первых богов, нашептывают первые буквы их языков. Ему хорошо здесь, у стремительной воды, хотя он не любит ни стихов Гейне, ни Das Rheingold[1].
Он приходит сюда наблюдать. Рейнские длинные, как немецкие составные слова, баржи идут вниз и вверх по реке. Везут гравий, зерно, металлолом, песок. А некоторые, с самой низкой осадкой, с черными бортами, – везут буквы.
Он узнал этот секрет Европы почти случайно. Снимал месяц уединенный домик в Альпах. Составлял по приказу Демянина, давно уже генерал-майора, предсмертную записку и отрепетированные по фразам планы двух телефонных звонков, которые объект якобы должен сделать, прежде чем ее написать и покончить с собой.
Объект жил в особняке в деревне неподалеку. Иванов видел его несколько раз в ресторане на площади. Беглый русский банкир спрятался тут и писал книгу воспоминаний. А Иванов медленно, в скупых деталях, писал его смерть.
Записку будут читать графологи и лингвисты. Анализировать почерк, обороты речи. Подделку непременно выведут на чистую воду.
Но он гарантирует подлинность.
Что сгенерировала программа симуляции голосов, распознает и разоблачит другая программа.
Но он гарантирует подлинность.
Там, в Альпах, он писал утром и вечером, а днем уходил в горы. Гулял по ущельям, заросшим темным ельником, дышал хладом сошедшего снега. Й, вечный спутник, не донимал его тут, Иванов встречал его только на улицах Женевы, куда трижды ездил встречаться с куратором. О, женевские улицы, торные пути русских революционеров и русских шпиков! На них Й был в своей среде, двоился, троился: косой человечишко в серой шляпе.
И все же Иванов чуял, что и в безлюдье он не один. Проносятся по склонам косули, ухают филины, кружат над распадками орлы. Но есть еще кто-то. В самих скалах, в корнях гор.
Он вслушивался, прикладывая ухо к трещинам, и слышал, как похрустывает каменная плоть, отмерзая после зимы. А за этим – другой звук, потаенный, дальний, глухой. Будто часто стучит кто-то. Как рудокоп молоточком, простукивая породу. Или наборщица-машинистка.
А потом,