Ярцагумбу - Алла Татарикова-Карпенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прихожане глянули на таблички, размеренно распределенные по известковым стенам, раскрыли свои книжечки, нашли нужные цифры, вдохнули белого воздуха и объединились в ахроматический хор.
Следующим вечером городок окончательно продемонстрировал свою ревность к людям: улицы хвастались пустынностью и нежеланием впускать в себя прохожих. Правда, иногда в тупичке переулка промелькивала детская коляска, и потом каблук исчезающей женской туфли, и это казалось нелепым, неуместным дополнением к пустоте и стерильности мостовых. Где-то истошно раскричался котенок. Мальчик вышел через арку за каменную ограду: невысоко неприятно крупная чайка взмахивала крыльями, сопровождая каждое движение псевдокошачьим воплем. Другая, серая, еще большего размера, растянула бледные перепонки по булыжнику и столь же безапелляционно, громко и настойчиво, как первая, рокотала голосом, похожим на лягушачий. Мальчик сделал неширокий круг по совершенно безлюдным в этот совсем не поздний час переулкам, утвердился в своем ощущении, что этому городу люди не нужны, что они здесь – нечто лишнее, нежелательное, вернулся на ужин и долго слушал медленную речь тщательно прожевывающего телятину отца, который говорил в этот раз о DER GELBE KLANG, произведении Альфреда Шнитке для инструментального ансамбля, хора и солистки.
– Первое исполнение сего опуса состоялось во Франции, а в СССР лишь через десять лет. Балет, вернее, пластический спектакль, не слишком отвечающий замыслу либретто, поставил Гедрюс Мацкявичюс. Читал о таком? Режиссер, любопытная личность, эстетический эпатёр, человек с изломом… Идея «Желтого звука» принадлежит Василию Кандинскому, художнику-авангардисту, – знаешь о таком? – который мечтал о театральном синтезе. Мацкявичюс вывел на сцену некий сюжет, хотя у Кандинского ни о каком сюжете речи быть не могло. У него – какофония смыслов. Зря Мацкявичюс со своей не совсем профессиональной труппой замахнулся на освоение музыки великана. Да, Шнитке – тот самый великан Кандинского, который в финале является, то есть являет себя, колоссальным крестом. Да… Кандинский имел не только художественное, но и музыкальное образование. И Шнитке гениально его услышал. Сложная музыка, сонорные звучания, – знаешь, что имеется ввиду? – группы из множества звуков, образующих нечто близкое к аккорду, но не в классическом его понимании, а… звуковой комплекс, кластер. Да. Ты должен знать этот термин. Музыкальная ткань, сначала довольно четкая, постепенно теряет определенность, растекается, но… затем возникает облагораживающее меццо-сопрано. – Отец наслаждался своей речью, мелодекламировал, как бы пропевая, усиливая отдельные слова. – Однако позднее звуковое пространство вновь саморазрушается и… Но ты, наверное, вообще ничего не слушал у Шнитке… – Это уже был не вопрос, но почти утверждение, потому взгляд отца проскользнул мимо глаз сына, оставшись безучастным. Задавая же вопросы по ходу своего размышления вслух, отец кратко делал пренебрежительное лицо, приподнимал брови, взгляд его на секунды становился жестким.
Мальчик слушал, однако интерес его был направлен не к произведению, о котором говорил отец, но к самому отцу, в очередной раз удивляющему сына разнообразием и глубиной своих знаний, нынче – в современной музыке, теме далекой от мальчика и загадочной. Сын все-таки пытался вслушиваться в термины и одновременно следил, как отец отсекает острым ножичком от куска телятины маленькие сегменты и, подробно оглядев каждый, отправляет в рот, чтобы сделать множество жевательных движений, прежде чем проглотить разжеванное. Говорящий и одновременно жующий не обращал внимания на то, что сын почти не ест, будто не желая снизить важность ситуации, будто боясь опошлить ее низменным действием. То, что отец одновременно наслаждался своими размышлениями вслух и поеданием мяса, было вполне органично, выглядело не только допустимо, но и достойно. Но жевать в это время самому мальчику казалось фамильярностью, неуважением к теме и к отцу.
После ужина вышли на воздух. Лилии резко усилили благоухание и заполнили им дворик с качающимся среди горьких флоксов мягким диванчиком, в котором разместился отец напротив клетчатых окон и всегда распластанных по старинным стенам ставень. Мальчик стоял неподалеку и ждал, когда отец насладится качелями и решит, что пора спать.
Поднялись в номер, по очереди приняли душ, улеглись в огромную постель, предназначенную для семейных пар. Накрылись каждый своим пододеяльником, по причине жары и духоты пустым, без одеяла внутри. Отец скоро задышал глубоко и шумно, мальчик скатился с массивного ложа, потом по крутой старинной лестнице в столовую и через нее вышел во дворик.
Маленький город размяк, готовый заснуть. Ратушная площадь уже простодушно всхрапывала, не слыша ленивый и сбивчивый отсчет церковных часов. Ночь требовала полного повиновения, опять стараясь, согласно провинциальной традиции, пораньше затемнить улицы. Но лето сопротивлялось: небо на западе оставалось светлым. Короткий мощеный путь мимо очередных нежилых домов, оставленных хозяевами, что разъехались по чужим странам в поисках работы и счастья. И впереди – река, вчера еще отгороженная праздничными торговыми рядами, а теперь широко открытая взору, и чуть правее – неожиданно, монументально нечто невероятное в своей мощи, похожее на многоэтажное здание, белое как лютеранская церковь, чужое. Корабль! «STENA FLAVIA», – прочитал мальчик. И ниже: «LONDON».
Как мог этот великан войти в русло реки? Неужели она такая широкая? Чтобы оглядеть судно, надо было закинуть голову, тогда в поле зрения попали люди, которые перемещались по палубам на разных этажах, скользили вверх-вниз по ступеням открытых лестниц с перилами: маленькие, подвижные фигурки в похожем на игрушку для великанов шести– или семиэтажном заводном механизме.
Мальчику пришлось довольно долго идти вдоль белого массива, и наконец открылось нечто еще более удивительное – торцовая часть корабля оказалась распахнутой и переходила в огромную погрузочную платформу, чудесным образом соединенную с береговой площадью, по которой в эту минуту двигался двухъярусный бус. Желтый, яркий, он, поблескивая в свете уличных фонарей мытыми боками и двумя рядами стекол, миновал дежурных в форменной одежде, занятых беседой, и торжественно въехал в разверстое нутро судна. Мальчик в воображении своем проник в автобус, почувствовал себя там, в полутьме, среди обтянутых велюром комфортабельных кресел, прошел в дальний конец и прилег в глубокое заднее сиденье, приник к высокой спинке; сердце разрывало грудь, то гудело церковным колоколом, то кричало чайкой и падало ниже пяток в пустоту, в космос, где замирало, обращаясь кристаллом, сияло и жгло. Тело сжалось сухим комочком и так, тайным пассажиром, въехал он в брюхо корабля, и дождался отплытия, и пустился в путь.
Здесь, на берегу, его отделяла от транспортного настила крашеная зеленым решетка, что тянулась и тянулась куда-то в ночь и ломала пространство, которое он никак не мог осознать: где кончается берег и начинается настил, и как все это будет выглядеть днем, когда судно уйдет?
– Пришел паром из Германии, – скажут утром.
– Да, на нем прибыла Грета из Травемюнде. Грета Люфт, переводчица драматургии с русского на немецкий.
– А когда этот паром отплывает назад в… Траве… мюнде? – спросит мальчик.