Ярцагумбу - Алла Татарикова-Карпенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пища тайской кухни готовится быстро. На крохотные кусочки рубится белое мясо и три минуты шкварчит на огне вместе с яйцом, завитками пророщенных бобов, цветной капустой, зеленью и перетертой в ступке смесью специй и трав. В круглом дуршлаге на мгновенье погружается в кипяток лапша и тоже обжаривается, политая несколькими соусами. Дымится суп, приготовленный волшебно скоро, растираются в деревянной ступке ингредиенты салата. Летают пестик и ложка, рубится-стружится зеленая папайя, недоспелые мелкие хрусткие помидоры…
– Ты посмотри, какие молодцы в этой кухне: сколько креветок в супе: девять, одиннадцать, тринадцать! В кафешке около нас в два раза меньше. А грибов этих соломенных! Нет. Не съесть, – улыбается Старик.
– Надо было один на двоих заказывать. И порция сом-тама огромная. Какое сочетание соусов! Необыкновенно ароматно. Здесь, видно, готовят больше для тайцев, не очень ориентируясь на фарангов. Они, мне кажется, несколько удивлены, что мы сюда явились. Надо одну лапшу сразу попросить упаковать с собой. Не справимся. Придется вечером в микроволновке разогревать, – отвечаю я, прекрасно понимая, что тайскую пищу разогревать грех, а в микроволновке – вообще извращение. Тем более что Старый этих разогреваний и в России-то не признавал.
– Не возьмем. У тайцев принято есть только свежеприготовленную на «коротком» огне пищу. У них и холодильников-to почти ни у кого нет. Будем и мы как тайцы, покуда мы здесь. А вечером выскочим на угол, схватим по жирненькому сомику, запеченному на открытых углях, – подтверждает мои мысли Старый.
На дне глубокой керамической пиалы, все еще благоухающей кокосовыми сливками, рыбным соусом «нам-пла» и кориандром, остаются жесткие пахучие кусочки галангала – азиатского имбиря, лемонграсс и рваные листья каффир-лайма. Этот обильный букет не предназначен для поедания.
– Фаранги пытаются это жевать поначалу, – будто слышит мои мысли Старик.
– А откуда это слово, «фаранг»? – ловлю его я.
– Кто-то предполагает – искаженное «француз»-«франк»-«фаранг». Все же страны вокруг были колониями, под Францией, оттуда и пришли сюда иностранцы. Кто-то считает, будто слово напоминает по звучанию название безвкусного бесцветного фрукта. У нас это гуава. Имеется в виду, наверно, что мы, европейцы, – белые. Бесцветные. Кто знает.
Радоваться жизни, когда голова кружится от недосыпа (двенадцать часов ночного и раннеутреннего пути, восемь из них – до Риги, по которой галопом и фотографируя полчаса до следующего автобуса, на нем уже – до места) и, того гляди, посеешь на рынке кошелек, помогая отцу грести яблоки, кабачки, плоский инжироподобный лук, цветную капусту, парное мясо – щедрый урожай окрестных хуторов. И потом – в окна бывшей ратуши, а теперь гостевого Дома писателей – чистота и слаженность звуков оркестра, репетирующего вечернюю программу по случаю Праздника города и Фестиваля цветочных ковров, разбросанных вдоль всего променада латвийского портового городка. Пара часов дневного сна под арии из «Травиаты» и «Дон Жуана» с площади (отец рассказал потом о музыке подробно: «в твои четырнадцать пора начинать разбираться»), сна морочного, булькотного, жаркого, не способны восстановить силы, а только приводят мозг в окончательно восторженное замешательство. Потом обед и гуляние по паркам, набитым цветами и фонтанами, и кубовидными кронами деревьев – произведениями флоро-парикмахеров. Потом несвоевременный чай с булочками и жаркая ночь на сквозняке, танцующем меж двумя распахнутыми окнами – одно на площадь, мощеную старым камнем, другое, с угла, на улицу, разглаженную сегодняшней плиткой, как весь городок, безызъянно, тщательно, каждый метр вдоль реки до моря, меж рядов одно-двухэтажных строений, над которыми трудятся зимами ветер и влага, покрывая живописью пятен крашеные сыпучие панели.
Между чаем и сном – за окном на площади окончание выступления странствующего актера. Молодой тощий факир с голым торсом в неправильном, «сельском», загаре, что оставляет серыми и несчастными грудь и живот, но подцвечивает руки и шею с синими асимметричными крылышками татуировки в виде тщедушного дракона, летящего в свой домик на горе по бледным лопаткам, в выцветших, когда-то пёстрых хлопчатобумажных лосинах по колено, в черных носках и черных запыленных туфлях, тяжелых для такой жары, не замечая своей нелепости и нечистоты, смотал на локоть длинный зелёный шнур, раскидываемый по кругу с целью отделить игровое пространство от толпы. Потом он собрал какие-то металлические предметы и шпагу, которую за несколько минут до этого усердно проглатывал: погружал внутрь голодного организма и возвращал миру, вызывая аплодисменты. Потом свернул вдесятеро совсем тонкий синтетический коврик для гимнастических экзерсисов, аккуратно разместил часть реквизита в футляре от мандолины рядом с некоторым количеством набросанных зеваками монет, откинул спутанную и влажную от пота русую челку и зашагал прочь.
Ночь, вопреки гомону не желающего спать в праздничный вечер молодняка, спешила погрузить в себя арки, и черепицу, и брусчатку, и ряды слепых домов с затянутыми пленкой или прилежно забитыми досками проемами окон, оставленных владельцами за неимением средств для содержания, доставшихся им вновь после отделения от Советского Союза владений. Люди разъехались на заработки в настоящую Европу, в резиновую Ирландию, которая вместила в себя тьмы чернорабочих прибалтов. Ночь требовала полного повиновения, по-стариковски рано затемняя и опустошая улицы.
К утру сцена, где блистал вчера оркестр, исчезла, растворилась в площадном солнцепеке, освободив место для лотков с книгами и сувенирами, но и эти декорации слизала жара часам к пяти, когда, побродив по променаду и напустив полный воздух пузырчатых радуг, ушагали и укатили прочь голенастые клоуны-ходулянты и жонглеры на высоченных трехколесных – два маленьких, одно гигантское – велосипедах.
Минуя внешние колонны, шурша подошвами в унисон с семенящими на вечернюю службу прихожанами, мальчик проник в нутро церкви, белое и голое, присел с краю на больнично поблескивающую скамью, рассмотрел таблички с цифрами на стенах – 364, 211, 314… (позже отец объяснит ему, что цифры обозначают порядок песнопений для определенных служб и что помощники лютеранского священника по необходимости заменяют их на другие – «как же ты, четырнадцатилетний парень, не знаешь всем известного!»). Взгляд его продвинулся и остановился на единственном живописном полотне, демонстрирующем Христа с огромным бледным торсом, короткой шеей и крошечной головой в мокрых локонах на фоне колоссальной дымно-синей планеты. Это напомнило ему почему-то апокалиптичные кадры финала фонтриеровой «Меланхолии», которую во время пути продемонстрировал ему на своем планшете отец. Но скоро он рассмотрел, что Иисус изображен не впереди рыхлого круга, а входящим в округлую арку пещеры, что создавало определенную иллюзию. Однако вплывал Спаситель в объем не равномерно всем телом, а в первую очередь – широкими чреслами и грудной клеткой, запаздывая головой и нимбом. Мощные ноги Предвечного, мускулистые, голубоватые, тоже были выписаны художником подробно, с усердием, со вниманием к жилкам и мышцам. Лица же мальчик, сколь ни старался, никак не мог разглядеть, так удаленно, будто на третьем плане, было оно расположено.