Рядом с Джоном и Йоко - Джонатан Котт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Йоко, у тебя случайно нет сестры? — спросил я в шутку.
— Кстати, есть, — рассмеялась она в ответ, — и она настоящая красотка.
— Ты знаешь, что Йоко — самый знаменитый неизвестный художник? — продолжил Джон. — Все знают ее имя, но никто не знает, чем она занимается… О, уже за полночь. Почему бы тебе не прийти завтра? Я буду поблизости, но ты можешь говорить только с Йоко — о ее работе и о том, чем она занимается всю жизнь.
И, вернувшись следующим вечером в Regency Hotel, именно так я и поступил.
* * *
Йоко Оно, старшая из троих детей, родилась в Токио 18 февраля 1933 года. Ее мать Исоко была внучкой Зенджиро Ясуды — одного из самых известных японских финансистов и основателя Yasuda Bank. Он был убит правыми ультранационалистами в 1921 году. Отец Йоко Эйсуке Оно — потомок японского императора xix века, тоже банкир, хотя в молодости был профессиональным академическим пианистом. Их дом стоял на холме позади императорского дворца, и из окон открывался потрясающий вид на город. В автобиографическом эссе, которое Йоко в 1974 году написала для японского журнала Bungei Shunju, она упоминула, что отец вечно был в разъездах, а мать много времени проводила в Токио с друзьями. „У меня было несколько горничных и личных воспитателей, — писала Йоко. — Один из них читал мне Библию, второй давал уроки фортепианной игры, третий преподавал основы буддизма… Я все время ела в одиночестве. Мне говорили, что еда готова, и я спускалась в столовую, где для меня одной накрывали длинный стол. Мой личный воспитатель следил за мной, сидя в кресле позади меня“.
Но, когда ей исполнилось двенадцать, Йоко вместе с матерью, братом и сестрой оказалась в подземном бомбоубежище. 9 марта 1945 года американские B-29 вновь бомбили Токио, убив свыше 80 тыс. человек и буквально кремировав четверть города. Отец Йоко с 1942 года управлял банком в Ханое, тогда еще принадлежавшем французскому Индокитаю, и на какое-то время попал в китайский лагерь в Сайгоне; Исоко укрылась вместе с тремя детьми в деревне, там они с Йоко вынуждены были погрузить свои вещи в тачку и обменивать дорогие кимоно и другие семейные ценности вроде немецкой швейной машинки на рис и овощи. Хотя Йоко носила монпе (грубые фермерские штаны) и рюкзак, деревенские дети постоянно дразнили ее „пахнущей как масло“ (bata kusai) — таким было их определение прозападной городской девчонки. Йоко находила убежище в своих мечтах. В эссе для выставочного каталога 1992 года, озаглавленном „Небесная болтовня с любовью к Дании“, она размышляла: „Я влюбилась, просто лежа на татами и глядя в небо. Оно было таким высоким и светлым, что можно было чувствовать веселье и подавленность в одно и то же время. С тех пор я люблю небо. Даже когда вокруг меня все рушилось, небо всегда было в моем распоряжении… Как я себе тогда говорила… я ни за что не сдамся, пока в этой жизни есть небо“. Многие годы спустя в песне Watching the Rain она споет: „Пусть голубое небо исцелит тебя“.[93]
После войны Йоко поступила в элитный Гакусюин, или Peers’ School (японский аналог Итона), где среди ее одноклассников были сыновья императора Хирохито — тогда кронпринц, а сейчас уже император Акихито и его младший брат принц Йоши, который, похоже, был страшно влюблен в Йоко, — а также Юкио Мисима, ставший впоследствии всемирно известным писателем, обвинившим императора Хирохито в отказе от божественной природы после Второй мировой войны.[94] В конце жизни Мисима принял кодекс самураев Бусидо, а в 1970 году совершил сэппуку после неудачной попытки государственного переворота. В своем романе „Несущие кони“ он писал: „Можно добиться совершенной чистоты, превратив свою жизнь в строчку стихов, написанных кровью“.
„Я правда знала Мисиму, — рассказывала мне Йоко. — Мы вместе ходили в школу, а потом он стал поп-звездой, кем-то вроде Мика Джаггера, и был вхож в самые сумасбродные и продвинутые круги в Японии. Он замечательно писал и чем-то походил на Оскара Уайльда. Яркий парень. Однажды, вернувшись в Японию, я попала на грандиозную вечеринку с множеством приглашенных знаменитостей. Я сидела четко напротив Мисимы, и он отказывался меня узнавать. По одну сторону от меня сидел Джон Кейдж, по другую — Пегги Гуггенхайм, и Мисима разговаривал с ними, кстати, на прекрасном английском, при этом все время пялясь в потолок и ни сказав мне ни слова за весь вечер. Очень странная ситуация. А потом он пустил слух, что я была одной из тех прозападных распутных японских дамочек. Это не пошло на пользу моим хэппенингам и другим мероприятиям, потому что Мисима имел большое влияние. Но я даже не догадывалась, до какой степени он безумен. Было страшно обидно, что такой замечательный писатель просто взял и наложил на себя руки“.
Йоко выпустилась из Гакусюина в 1951 году. Годом позже она стала первой девушкой, принятой на философский факультет Гакусюинского университета, но бросила его после двух семестров. Ее отец был назначен директором отделения Токийского банка в Нью-Йорке, и 19-летняя Йоко отправилась вместе с семьей в Скарсдейл (Нью-Йорк), где поступила в колледж Сары Лоуренс в соседнем Бронксвилле. Ее гакусюинский одноклассник принц Йоши сожалел о ее отъезде и прислал Оно свою фотографию с автографом, сопроводив ее стихотворением, написанным специально для Йоко: „Спрошу у высокой волны, идущей издалека, хорошо ли тому человеку, о котором я мечтаю“.[95] Позже Йоко рассказывала мне: „Я знала, что он был невероятно чист душой. Все замечали, что мы были как бы духовно связаны и что он денно и нощно молился о том, чтобы у меня было все хорошо“.
* * *
„Когда я ходила в колледж Сары Лоуренс, — рассказывала мне Йоко в Regency Hotel, — я в основном сидела в музыкальной библиотеке и читала о музыке Арнольда Шенберга и Антона Веберна… Они восхищали меня, правда. Еще я одну за другой писала курсовые. А вот писать диплом мне было лень. Потом я провела свой перформанс Lighting Piece. Просто зажигала спичку и следила за огнем до тех пор, пока он не гас. Я даже подумала, что во мне есть что-то от маньяка-поджигателя — что-то, что заставляет сходить с ума. Понимаешь, я писала стихи и музыку, занималась живописью, но ничто из этого меня не радовало. Так или иначе, я выяснила, что мое окружение ошибается. Когда бы я ни написала короткое стихотворение, мне говорили, что оно слишком длинное. Роман походил на короткий рассказ, а короткий рассказ — на стихотворение. Опера звучала как песня, а песня — как опера. В любом окружении я чувствовала себя белой вороной. Но потом подумала, что должны быть такие люди, которым нужно нечто большее, чем живопись, стихи и музыка, — то, что я называла „дополнительным действием“, которое необходимо вам в жизни. И я делала все, чтобы не дать себе сойти с ума. Так я себя тогда чувствовала“.