Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был еще один архив, где можно было узнать все, — цифры, факты, но он знал, что туда ему не пробиться… И он поехал по деревням. Искал стариков, расспрашивал их, поил водкой и узнавал такое, чего лучше бы не знать вовсе.
«Митька з поля йихав на тракторе да зацепив перила, будь они неладны! Так он же хлопец був, молодой, симнадцать рокив. А мужиков никого нема — кого взяли, кто збиг от гриха. Шо ж… Ночью слышим — машина иде, а мы не спим, ждем, каждую ночь брали… Стучат. Мы в вой. Говорит — будете кричать, подпалю вашу хату! А нас же в ней, як кур. Взяли Митьку. В шейсятом роке прийшла писулька, що незаконно репрессированный. А хто ж тогда знав — що незаконно? Они ж приходят, стучат, а мы уси булы неграмотни, хто зна, законно оно, незаконно. Пропав Митька».
«…В камере стояли, как пальцы, один к одному, сидели по очереди. Два дня вот так стояли. Не ели. Да и понятно, тюрьма полна — где ж на всех набрать? Да и какая еда, когда стреляют во дворе. Мотор заведут, а потом из винтовок — бах, бах, бах! Но это, видать, важных каких-то. Их и били. На допрос ведут, с допроса, слышишь, — волокут. Ну, посоветовались между собой и решили — будем сознаваться, может, послабление за это будет какое, а тут все пропадем. Ну и сознались. Один, правда, был — Ерохин, покалеченный, партийный, — все в грудь бил и кричал, что ошибка. Так его на допросе, говорят, табуреткой убили. А нас всех по лагерям — кого за шпионаж на Японию, кого за вредительство, кто как подписал. Они ж, было — забывали, за что взяли, народу-то много, в бумагах, видать, путаница, вот и выдумывали себе сами, кто во что горазд. Федор Глухой, мой сосед, — тот все не знал, как ему сочинить. Ну, ему говорят, скажи, мол, — лампочку в клубе разбил во время собрания. Шутили еще… Он так и сказал. Ну и припаяли Федору не вредительство, а терроризм. Десять лет лагерей, ссылка, поражение в правах. Вот так. А мог бы за вредителя сойти, — глядишь, режим бы легче был, да туповат был мужик».
«…В бараке вот так нары, а вот так — проход. Да широкий, хоть на машине езди. Я еще интересуюсь — зачем такой? Они говорят: мол, как тебя самого повезут, тогда узнаешь. И правда — узнал. Зима началась, — так после ночи заезжают в тот проход на телеге, и пока телега из конца в конец пройдет, так полна с верхом. Мерли тогда много».
…Потом, когда завертелось то склочное и непонятное дело, в бреду, в ночных кошмарах он видел их лица — лица мужиков и баб, полуграмотных, полуголодных, которые даже понять не умели, за что их берут или за что заставляют подневольно работать, за одни палочки трудодней, обрекая на смерть детей и стариков. Понимали ли они по-настоящему, что творилось, или считали это чем-то вроде стихийного бедствия, наказания господня за грехи? Ведь он и сам не мог понять — зачем, для чего, почему! Выходила не диссертация, а какая-то кошмарная повесть, написанная сумасшедшим. Он боялся делать выводы даже для себя. Потому что дело было не просто в методах. Дело было в другом, в том — во что можно превратить человека за короткий исторический срок, в том — как легко, оказывается, можно отбросить все человеческое как ненужную шелуху во имя абстрактной цели. Даже не верилось, что все это творилось именем этой цели, — казалось, просто вся страна сошла с ума, горячо приветствуя массовые убийства.
Он чувствовал опасность, заключенную в этом новом, открывшемся для него знании, но совсем молчать не мог. Он вел факультативные занятия с третьекурсниками. Наверно — говорил лишнее. Но когда он смотрел в юные, н е з н а ю щ и е глаза, он забывал об этом. Сам же этого боясь и словно бы не осознавая, что это может кончиться плохо, он читал им кусочки из диссертации, будто пытаясь посмотреть на все, что пережил, слушая рассказы стариков, и чему верил и не верил, чужими глазами. Кончилось тем, что однажды один из студентов, насмешливый светловолосый парень, любивший задавать каверзные вопросы, принес на занятия Солженицына. Оказывается, книга ходила у них по рукам, и вот они хотели у него, историка, такого откровенного с ними, выяснить, правда тут написана или неправда. Вместо того, чтобы замять разговор или прямо осудить (они бы поняли, поулыбались — и простили), стал полемизировать, горячо доказывать то, во что уже сам не верил.
Наверно, кто-то донес. И однажды к нему явился улыбчивый человек в сером костюме, который, предъявив удостоверение, стал задавать вопросы. Охотно, все с той же улыбочкой выслушав его горячие заверения, что диссертация основана на фактах, на свидетельствах очевидцев, начал спрашивать, не слушает ли он, Скоров, западные «голоса» и какие книжки читает. А где их берет? Кому передает? Это был странный, скользкий разговор. И после него вдруг возникло ощущение, что над головой висит какой-то невидимый тяжкий груз. Висит себе на веревочке и кто-то там поигрывает ножницами, раздумывая, перерезать веревочку сейчас или чуть погодить.
Студента, принесшего на занятия книгу, втихую исключили из комсомола и института, на занятиях, он больше не появлялся. А Скоров никак не мог примириться с тем, что чтение книги, пусть даже включенной в какие-то там запретные списки, может считаться политическим преступлением. И почему, если это преступление политическое, — оно карается статьей уголовного кодекса. Но он твердо знал одно — книги не стреляют. В спецхранах, куда изредка, после изрядной волокиты, удавалось попадать, он видел: вот они стоят рядом, корешок в корешок, — книги людей, которые при жизни, быть может, не подали бы друг другу руки. Стоят себе мирно, одинаково желтеют и, случись что, одинаково будут гореть. Это не просто томики сброшюрованной бумаги, это память — та, что глубже родовой. Память, в которой было все: заблуждения и догадки, прозрения, отчаянье, все то, в чем, как в колбе алхимика, выварился сегодняшний день. И нет меж ними теперь ни склок, ни полемики, стоят себе одна к другой, но каждая отдельно, храня для каждого, кто возьмет их в руки, живые слепки человеческих душ со всем богатством и мерзостью человеческой, — как предупреждение, объяснение, одновременно обучая и предостерегая.
Его «по-дружески» предупреждали, с ним говорили. Но он не мог остановиться.