Стая - Марьяна Романова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семенова интересовало только наше расследование. С каждым днем он становился все мрачнее, все больше уходил в себя – время шло, а мы топтались на одном месте. Каждый день как будто бы отбирал у его Алены возможность вернуться к нормальной жизни.
В какой-то момент у нас обоих начали сдавать нервы. Семенову было куда хуже, чем мне. Я же был съедаем горчайшим чувством вины, которое не давало мне ни спать, ни есть, ни радоваться солнечному свету. Я ощущал себя соучастником страшного преступления и были моменты, когда я был готов пойти в милицейский участок и написать заявление. Признаться про Алену. Ну и пусть, что я тоже понесу наказание. Не важно, что меня запрут – зато душа освободится. Семенов, конечно, был не дурак и понимал все. Каждый день меня уговаривал – потерпи еще хоть чуть, вот я завтра встречаюсь с таким человеком, он что-то знает, давай хотя бы неделю оставим все как есть. Но «такой человек» оказывался очередной пустышкой, и неделя шла за неделей, а ничего не менялось. На исходе двадцатого века, в маленьком садовом товариществе, в глубоком подвале, за семью оковами, на цепи сидела несчастная, потерявшая рассудок молодая девушка. И я ничего не мог поделать. Даже не так, даже страшнее – я мог, но не решался.
Куда ушла вся моя очарованность Семеновым? Куда испарилось теплое к нему отношение?
Мне как будто бы удалось снять с него маску, за которой я разглядел суть – мелкая душонка, лютый эгоизм, трусость, самонадеянность, жестокость. Сначала он сам был настолько холоден к своей семье, что даже не заметил, как они попали в страшную секту. А потом почему-то возомнил себя круче профессиональных психиатров и решил, что он лучше знает, как спасти одичавшую дочь.
Икону с волчьей пастью Федор с детства помнил. Жили они бедно – дом покосился, всего одна корова, да и та капризная, тощая и постоянно хворающая, вечная картошка на завтрак, обед и ужин. И хлебный супчик – похлебка бедняков. Мира в семье не было. Несчастливый темный дом. Мать, вымотанная девятью родами, быстро состарилась. Ее тело напоминало позабытое тесто, забродившее и позеленевшее. Громкий голос, склочный нрав, усики топорщатся над верхней губой, как у агрессивного весеннего жука, тяжелая рука, которой она направо и налево раздавала подзатыльники. Из девятерых детей выжили только четверо, Федор старшим был. На его плечи сызмальства возложили почти весь домашний труд – матери вечно было дурно, отекали ноги, кружилась голова, шла носом кровь. Федя и жалел ее, и боялся. Иногда мечтал, чтобы она умерла – чтобы ее повело, когда идет к колодцу за водой, уцепилась бы она руками за склизкие поросшие влажным мхом стенки, да и провалилась вниз. И поглотила бы ее темная вода. Но чаще ему было стыдно за такие мысли. Из всех четырех братьев он был самым умным – вовремя научился помалкивать и отступать назад. Когда дома начинался скандал, он забирался под лавку – худенький, жилистый, верткий – ему удавалось прибиться к самой стене, как будто бы его и не существовало. Поэтому попадало ему реже, чем другим.
Отец с ними почти не общался. Он был замкнутым, молчаливым, мрачноватым, вечно уходил по каким-то своим делам, о которых предпочитал помалкивать. Иногда отсутствовал и по три дня. При этом он не был похож на других мужиков в деревне. Совсем не пил, разговаривал спокойно и образно – и не скажешь, что у него образования – один класс сельской школы.
Единственное, что радовало отца – та самая икона. То есть Федя не сразу узнал, что это была именно икона – просто видел, что отец хранит в бархатной тряпице какой-то довольно увесистый предмет. Икона хранилась в сундуке, и эта бархатная тряпочка, наверное, была самой роскошной вещью в их доме. Федор и ткани-то такой никогда не видел – такой дорогой, переливающейся, нежной, такого глубокого цвета. Бархат и нищая деревня – подумать только!
Открывать сундук было запрещено всем домашним. Отец рук никогда не распускал и голоса не повышал, однако его глаза, когда он говорил о сундуке, были такими, что даже его склочная скандальная жена не осмеливалась ему перечить. Потому что было очевидно – если предмет в тряпице возьмет кто-то другой, случится нечто страшное.
Однажды Федор, как обычно, пережидал домашний скандал под лавкой, да там и уснул незаметно для себя самого. А когда проснулся, понял, что уже ночь глубокая, все домашние разбрелись по своим лежанкам, и только отец сидит над столом при свете единственной самолепной свечи. Федя хотел позвать его, высунул голову из-под лавки, но тут заметил, что отец будто бы в трансе находится – раскачивается тихонько, как камыш на ветру, и что-то беззвучно бормочет. А на столе, прямо перед ним – тряпица развернутая, а на ней – какая-то темная доска.
Любопытно стало Федору. Было ему тринадцать лет – возраст, когда желание узнать тайну намного сильнее чувства самосохранения. Очень осторожно, как охотящаяся змея, он выполз из-под лавки, распрямился, сделал мягкий кошачий шаг вперед… И увидел, что отец сидит над старинной иконой. А изображен на ней – волк кровожадный. А работа такая тонкая – как живой получился. В пляшущем свете свечи создается полное впечатление, что смотрит он на тебя, наблюдает. Федор в сторону качнулся – а глаза волка за ним следят. Попробовал в другую отклониться – то же самое.
И так тоскливо и пусто ему стало, он и сам не понимал почему. Как будто бы взгляд ненастоящего волка медленно дух из него пил. Точно упырь.
«Волкодлак», – мелькнуло у него в голове слово.
О Волкодлаке в деревне многие говорили. Это была местная страшная сказка. Даже лишенная воображения его мать иногда пугала своих сыновей Волкодлаком: «Не ходите в лес к закату, Волкодлак на кусочки порвет!», «Намедни Волкодлак близко к деревне подобрался… Манька его в тумане разглядела. Чуть богу душу от страха не отдала. Не к добру это, смерть за ним по пятам идет. Он смерть к дому приводит!»
Когда Федя был совсем маленьким, ему нравилось слушать сказки о Волкодлаке. Это приятно будоражило нервы, давало живые яркие впечатления, которых ему так не хватало, возбуждало сложносочиненные сны. Иногда он и вовсе не мог уснуть – вертелся на своей лавке, укрывшись с головой пропахшим костром отцовским тулупом. И все ему мерещилось, что за стеною кто-то мягко крадется на поросших шерстью когтистых лапах.
Это Волкодлак за ним пришел. Почуял страх и пришел.
Бабка из соседнего дома, старая Клавдия Ивановна, говорила: «Упыри на страх детский ходють, как на огонек купальский! Как почують страх, так и идуть. Страх детский в темноте светится. Я сама видала!» – рассказ всегда сопровождался скрипучим хохотом, похожим на пение несмазанных дверных петель. Федор Клавдию Ивановну побаивался, потому что она и сама была похожа на упыря – вся какая-то желто-серая, с беззубой расщелиной рта и белыми глазами без зрачков.
Иногда Федор даже будто бы чувствовал на своем лице его смрадное горячее дыхание. В моменты он не выдерживал, с криком вскакивал с лавки и бежал к печи, на которой спала его мать. «Мамка, мамка, просыпайся, Волкодлак за мной пришел!»
Начинали плакать разбуженные младшие братья, в соседней комнате кряхтел, переворачиваясь, отец. Такая его выходка неизменно оканчивалась трепкой. Мать тяжело сползала с печи, наотмашь била его ладонью по уху, а потом еще и гонялась за ним по дому, вооружившись дырявым валенком. «Что удумал, маленький паршивец! Волкодлак! Меня ты бояться должен, малой! Не Волкодлака, а меня!»