Порода. The breed - Анна Михальская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот вещи, дорогие и памятные: трубка, книги — нет, уж они не мои. Мертвец ничего не имеет.
Нужно идти к этой женщине, к жене. Анна, Анна Линберг… Почти тридцать лет остались на том берегу черной реки. Анна. Не имя, а заклинание, не имя, а стон. Холодное и соразмерное, как могильная плита: дата рождения — дата смерти: Ан-на. Ан-нет. Ан — на тебе, получай.
А к другой не пойдешь. Нет времени ехать за версту, в деревню. Нет, не то. Врешь, время есть. Да только зачем? На детей смотреть? Ни к чему. Все это уже ни к чему. Да и нельзя: там жизнь. Жаркая, жалкая, прекрасная… Как мертвецу подойти к ней, к жизни? Чтоб взглянуть на нее, оторваться, да в могилу? Нет, уж лучше вовсе не подходить. Не выдержишь. Ржаное поле, жара, теплый ветер, голубой лен, солнечная вода. Жаль их. Жаль всех этих теплых, еще живых… Тех, кто еще страдает и любит, надеется и верит… Слишком жаль. Нет, не поеду. Не могу…
В Сычевку прибыли затемно. Из больницы дежурный санитар проводил в тифозный барак на отшибе.
Володя до утра не дожил, скончался ночью.
Сделав нужные распоряжения, вернулись на станцию выпить в буфете и ждать поезда.
Вокзал был полон. Больше всего было беглых с фронта солдат. Вокруг них вились какие-то темные личности из обеих столиц. Крестьяне, сидя на своих мешках, ели сало, заедали картошками, запивали вокзальным кипятком и охотно вступали в разговоры с солдатами. Как вши по грязному телу, сновали по вокзалу беспризорники.
Нужно было ждать: прибытия семьи и похорон. Осип Петрович не чувствовал ничего. Разве только досаду от того, что домашние могут приехать именно тогда, когда они с Михаилом будут на кладбище.
С трудом восстанавливая происшедшее, безуспешно стараясь думать о будущем, он даже радовался дарованной ему неизвестности и пытался благодарить за нее Бога. Впрочем, ему было почти все равно. Все было ясно и так. А сил не было. Пили водку.
Сознание пульсировало — то прояснялось, то снова спасительно гасло. Реальность мешалась с видениями, картины ада — с небесными ликами. Впрочем, где именно была явь, а где забвение, понять до конца он так и не мог. И не старался. Напротив, легко и плавно переходя в забытье, будто погружаясь в теплые струи летней реки, принимал его как избавление от мук.
Лето, солнце, берег теплой реки. Устье ручья, скрытое густыми ивовыми кустами. Тень и свет, блики солнца и голос птицы в ветвях над ручьем — звучный, влажный, зеленый… Он идет вверх по ручью, с трудом раздвигая густые заросли. Жарко. Душно. Жжется крапива. Дурманит запах цветущих трав. Но нужно идти. Как ласкова вода! Как зелен полог ветвей! Вот и родник — светлый ключ на белом песке. Прозрачные струи тихо журчат, быстро бегут — по песку, по камням, к ногам. Прозрачная вода, чистые глаза… Журчит вода — льется голос…
Осип Петрович снова обрел сознание. А может, потерял его. Тиф? Начало бреда? Солнце светит в лицо. Больно поднять веки. Желтая стена, какой-то туман, а в нем, из него — глаза. Смотрят на него. Какой прозрачный, какой светлый взгляд…
Неподалеку, у самой двери в вокзал, стоит девочка. Это она смотрит, это ее глаза. Совсем маленькая, лет семи. Волосы выбились из-под капора, кончики каштановых кос развились. Какая бледная. Под глазами синие тени. Смотрит и молчит. Одна, взрослых рядом нет. Как странно глядит — будто жалеет… Что видели эти прозрачные глаза этой ночью? Что еще увидят?
Зашипел пар, и колеса черного паровоза застучали будто совсем рядом. В окно видны красные спицы и ободы колес… Вот алые шатуны рычагов замедлили ход и неподвижно застыли. Снова прошумел выпущенный пар.
— Annete, ou est tu? Annete, Annete, ici! Viens! Vien vite! Nous parterons! [75] — журчал, грассируя, голос француженки. Парижский выговор, по-видимому, гувернантка.
Девочка чуть кивнула, не отводя глаз от лица Осипа Петровича, повернулась — и исчезла за дверью, канула в облаках тумана и пара.
Все опять расплылось. И опять он у ручья. Снова смотрит под ноги, на прозрачный ключ — хрустальный колокол чистой воды над белым песком. Звенит ручей. Как жарко. Солнце печет. Прямо у ног вода — холодная, ускользающая… Стоит наклониться, набрать в пригоршню — и пить, пить… Но трудно протянуть руку. Вот наклонился. Болит голова. А рука все не дотягивается. Дотянулся. Как же больно! Вода утекает сквозь пальцы… Хочется пить… Пить! Где же Михаил? Что с ним?
— Ну, пей, дяденька, пей, — слышится голос. Звенит, как родник по камешкам. Глаза — голубые, чистые — смотрят в глаза. Это небо. Детский голос звенит и улетает ввысь. Он пьет, с трудом глотая уже не водку — вокзальный кипяток.
— Дяденька, — звенит голос, — я к бабушке пойду. Надо мамке пшена купить. Мамка болеет, а есть нечего. Не ела давно. — И легкая, складная фигурка мальчика исчезает в солнечном тумане, в дыму паровоза.
И вдруг с полной ясностью он вспомнил все. Никакой надежды не было. Нужно было приготовиться к смерти. Это он понимал. Но готовить себя к ней не мог. Не к чему уже было. И ни к чему. Оказалось, что то, первое, чувство, которое сказало ему, что он уже мертв, — еще двое суток тому, после охоты, в кабинете, когда Михаил — еще живой, но тоже уже мертвый, — когда Михаил ушел, и он остался один и подошел к окну, и стал смотреть в окно, в ночь за стеклом, — то предчувствие смерти его не обмануло. Оно и не повторялось более — это внезапное ощущение холодного ужаса, ледяной спазм страха. Ведь теперь смерть была позади, за плечами. Он уже перешел эту реку.
Но по привычке, сложившейся за долгую жизнь, — теперь она представлялась ему то бесконечной, то мгновенно краткой — он снова стал думать.
Мысли о семье Михаила и о жене были мучительны, но некоторая вероятность спасения для них все же была. Главное, чтобы успели, уехали. К счастью, к несчастью — кто знает? Кто поймет, кто разберет судьбу?
А те, другие — живые, любимые… Что ж, они-то на своем месте. Они-то проживут. Только как? Что это будет за жизнь? Вот и опять не поймешь — к счастью, к несчастью ли? Но все же легче… Просто знать, что проживут. Нет никакого счастья. Вот в чем дело. Вот почему так легко. Вот почему так тяжело…
Эта девочка с прозрачными глазами — а она где сейчас? И что ждет ее сегодня ночью? Родителей своих она уже не увидит. Куда везет ее поезд — к границе, на запад, или в Москву, на восток? Погибель везде. Да, эта девочка… Малая песчинка на дне чистого родника… Но замутнились источники, и уж не вода бьет из недр нашей земли. Кровь струится по белому песку. Кровью текут ручьи, и реки полнятся кровью… Но ведь сказал Иисус: всякий, пьющий воду сию, возжаждет опять…
А этот мальчик… Малая былиночка в чистом поле… Кто вырвет ее из земли, чей сапог сломает, сомнет? Или сама иссохнет от жажды в пустой земле, изойдет тоской под сухими ветрами, склонится бессильно и пылью развеется по серым дорогам? Да, еще говорил Иисус: возведите очи ваши и посмотрите на нивы: как они побелели…