Порода. The breed - Анна Михальская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут, совершенно неожиданно, подскочил к волку Андриан, о котором оба Герасимова как-то забыли.
Наклонившись, ловчий молниеносным движением выхватил что-то из-за наборного пояса чекменя. Мгновение — и нож очутился в боку зверя.
Осип Петрович, все еще не вполне понимая, что происходит, рванулся к Андриану, склонившемуся над волком, — и увидел только, как стынут, стекленея, обращенные к нему глаза.
Все замерло. Закат догорал, принимая предсмертный желтый свет этого угасающего взляда и отдавая его, как последний привет, широкому темнеющему полю.
Осип Петрович только махнул рукой, сел на лошадь и поехал прочь.
За ним, бросив все и крикнув борзых, ускакал Михаил.
Так и кончилось это поле.
Пили холодную водку — не разбирая сорт, не соблюдая приличий и почти не закусывая. Разговор, прерывавшийся длинными паузами, был временами просто невнятен и то срывался на крик, то переходил в шепот. Друг друга не слушали, и каждый отчаянно старался втолковать что-то свое. Ночь смотрела в окна, ветер, тонко подвывая, стучал и царапал стекла застывшими ледяными ветками.
В усадьбе вернувшихся с охоты Герасимовых ждала телеграмма. Болен Мишин младший брат Володя, земский врач в Сычевке, — заразился тифом. Состояние тяжелое, родным необходимо прибыть срочно.
Выехать возможно было только ранним утром. Уложив все, чтобы не задерживать отъезд, и загодя попрощавшись с семейными, братья пили в кабинете Осипа Петровича.
— Поедем, Миша, вдвоем, а там как Бог даст, — говорил Осип Петрович, тяжело опершись на стол, поднимая к глазам то пресс-папье, то трубку и внимательно разглядывая эти до мелочей знакомые вещи. — Если надежда есть — отправлюсь один в Москву, а тебя с ним оставлю. Здесь ничего не узнаешь. Что происходит, куда идет — Бог весть. Надо разобраться. Надо понять. Съездить. — Осип Петрович повернул в руке пресс-папье, вглядываясь в перекрестные лучи хрустальных граней, в загадочную глубину кристалла.
— Да ты, Ося, маленький, что ли? — вскинулся с дивана Михаил. — К черту все идет, вот куда. Кажется, взрослый человек, умный, опытный. Где же весь твой ум и опыт, если ты сейчас и отсюда ничего не видишь? Все как на ладони. Съездили уже. Ты — в Петроград, я — в Сычевку. Поработали, не отказались. Вот к июлю оба и освободились. Свободны навсегда! Все — свободны! Не “съездить”, тем более в Москву, а уезжать отсюда надо, вот что. Сам говорил, что нужно быть разумным… И осторожным, кажется? Бросить все — вот только Володю…вылечим или… Ну, так или иначе, как Бог даст, но… Бросить все — и уехать. Сразу, как сможем.
— Ну, Михаил, а кто мне в поле рассказывал, какой он… Честный, что ли? Уж не припомню… И что играть не намерен и не может?
— Да какие тут игры?! Я с нимине в игры играть собираюсь… С нимине поиграешь… Приспосабливаться к ним, договариваться… Я от них уйти хочу, и тебе советую. Сейчас — и навсегда. Жалко, поздно понял. После охоты только. Вот сию минуту. Это поле мне глаза открыло. Когда в Сычевке работал в комитете, комиссаром того первого правительства, пока эсеры не пришли вместо наших, кадетов, — была надежда. Ничего не понял и после — думал, искренне думал — уеду в имение, переждем, пройдет. Как и ты, впрочем. Вот и дождались. Ты его видел в деле, этого парня? Андриана нашего? Ну то-то.
— Миша, да. Пожалуй. Ну, это, может, и не так страшно. Страшны высокие властные люди, верхушка власти. Вот Керенский — Боже мой, что за человек! Я и вышел в июле вместе с министрами из первого состава — только из-за него, в знак протеста против дикой его авантюры — признания автономии Украины. Впрочем, и министры-то… Львов — сидит, вожжи держит, а не правит. Мануйлов мой тоже… Как выступать надо — так у него мигрень. Как дело делать — так “особые соображения” — чтоб не делать ничего… Большинство членов не имело никаких правительственных способностей. В кабинете как не было единства, так и нет. Кто говорит, кто молча сидит, — и все делят власть. А ее-то и нет. Но Керенский… Все ради своего интереса погубит, всю страну. Может, уже погубил Россию. Корнилова предал. Погибла, рухнула последняя надежда сильного национального правления… Надежда возродить армию, спасти страну. Все пропало. Он виноват. Подлец! Какой же подлец! Предал всех. И однако… Кажется, складываются коалиционные местные власти, а в них большевики не осилят земства. Надо сейчас спокойно рассудить, прежде чем … Для этого нужна целая картина, нужно знать…
— Эх, Ося! Что там! Картину эту ты видел сегодня в поле. Неужто не довольно тебе? Я с этим Андрианом одно поле топтать не хочу. Неважно, чье оно — ведь одно! Мое, его, общее — одно оно!! Одно!!! Нам добром уж не разойтись. — Михаил снова выпил, махнул рукой и встал у стола, тяжело опершись на него. — И потом — я еще понял. Люди делятся вовсе не на тех, кто играет и кто живет. Это на первый взгляд. На самом деле, люди делятся иначе. На тех, кто играет— и тех, кто проигрывает. Вот и все.
Осип Петрович аккуратно положил на стол трубку, помолчал, выпил стопку и одним движением отодвинул ее от себя по столу вместе с бумагами и прозрачным кристаллом пресс-папье:
— Так, голубчик. Убедил ты меня. Думаю только, что не ты один, но и он, этот твой Андриан, одно поле с тобой топтать больше не хочет. И не будет. И еще. Мы-то с тобой не играли. Мы жили. Значит… проиграли. Ты прав. Одно осталось — уходить.
Осип Петрович поднялся из-за стола и обнял брата, вставшего ему навстречу с дивана.
— Буди жену, Михаил. Я сейчас же скажу Анне. Нельзя уезжать вдвоем, а семью здесь оставить дожидаться. Вернемся ли? Отъезд подготовить времени нет: Володя один, без всякой помощи. Жив ли, нет… Пусть собирают самое необходимое и едут завтра же, самое позднее послезавтра за нами, в Сычевку. Оттуда немедленно отправим их через Ржев и Петроград в Хельсинки. Дождутся нас там… Пока устроим все. Если дождутся. Нет — доберутся до Копенгагена сами. У Анны там тетка, сестра ее отца, Эльза Линберг. Как ты думаешь?
— Что ж, думать нечего. А главное, некогда. Пойдем. И поедем. Боже мой, как там Володя… Что будет?
— До завтра, милый. Доброй ночи не желаю — глупо. Держись. Бог даст, и Володя выдержит. Ну, прощай до утра.
Оставшись один в кабинете, Осип Петрович подошел к окну. За стеклом чернела ночь — ночь непроглядная. Ноябрьский мрак Скорпиона торжествующе сгустился на земле и на небесах.
Ну, вот и рухнуло все. Все — в этот мрак, все. Вся живая яркая жизнь — все в это черное ничто, в эту пропасть без дна. De profundis clamamus — из бездны взываем… К кому?..
Кажется, это и есть конец. Неужто правда? Да, правда. Правда. Нет, не правда. Это не может быть правдой. Это гораздо хуже — это истина. Даже если жив Володя, даже если и нам с Михаилом удастся остаться в живых еще сколько-нибудь — дней, месяцев, лет… Даже если удастся бежать… Все равно — конец. Даже сейчас, вот в это мгновение — это уже не жизнь. Жизнь кончилась несколько минут назад, всего каких-то полчаса. Почему? Кто знает. Но — кончилась. И настало — даже не ожидание смерти, тем более — не страх перед ней. Страх, ожидание — это жизнь. Еще жизнь.