Мягкая машина - Уильям Сьюард Берроуз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Прелестный арабский домик в пригороде, волшебная улица, на стене — тени листьев, старый привратник из 'Тысячи и Одной Ночи', дружелюбные соседи приглашают нас на куриный кускус и прочие марокканские деликатесы». — Холодная затхлая комната, запах керосиновых обогревателей, которые шипят и коптят, враждебно настроенные местные жители забрасывают дом камнями, выкрикивают у дверей марокканские шуточки, на улице дождь, протекает крыша, вонь засорившегося туалета, зеленая плесень на моих башмаках, да, мне было хорошо известно, какой благодарности мы дожидались. — «Говоря бессмертными словами доктора наук Голландца Шульца[45]из района Нью-Йорка, а это весьма важное дело, Разрушение 23: “Заткни свое чересчур большое хлебало!” Брэдли, это — чтоб его надолго заткнуть». — Короче, запихивает он в мою бабенку на пятерку гаванских сигар и принимается за свои обычные щучьи дела. Сдается мне, эти шуточки он откалывает, чтобы унять боль, но ребятам в конторе это уже надоело, мы зовем его “Банально-Химическим Банком”, как-то раз вызывает он меня, а сам сидит себе и пишет, не стенографией, а обычным письмом, — халат болтается, черные шлепанцы, берет, и все-таки под боком у него кипятится в кастрюле варево, которое он изредка, между фразами, пробует длинной деревянной ложкой. Короче, сгибается он над ложкой и говорит:
— Я — Анатоль Франс, lе vieux de France. Твое задание — воскресить меня!
И он падает на жопу, а мне приходится делать ему искусственное дыхание рот в рот — с более неприятной целью я отродясь не нагибался, а у него полный банк банальностей, мол, хочу сказать тебе, Брэдли, от имени всех ребят в конторе, что ты старый радиоактивный зануда, от твоих шуточек любая планета взорвется. Миллион лет он оттачивает свои остроты, чтобы руководить этим урановым сральником. «Вызвать сверхновую и ради Урана заткнуть Брэдли рот!»
Однако в дверях я уже раскрыл свое большое хлебало.
— Ах, так ты предпочитаешь оставаться неизвестным и, вероятно, тому есть причина. Ты что, гомик? Я их ненавижу.
Он встал, потянулся и зевнул. Потом нахмурился, приложил ладонь к голове, пошел в ванную и принял две таблетки веганина, а в зеркале я увидел, что головные боли его не очень-то изменили, в комнате утренний свет, в дверь кто-то стучится. Он надевает синий халат и открывает дверь, там стройная манекенщица — длинные желтые волосы, серые фотоглаза…
— Высший Класс!
— Длинный Джон!
(ОИ рыгает в носовой платок.)
Они все-таки обнимаются, эти “Высший Класс” и “Длинный Джон”, а мелководье пришло с приливом и шведской рекой Готенберг, этот навозный запах меняющих пол шведов. Она готовит кофе и трещит как сорока, озвучивая все глотки в округе, да, глотка у этой цыпочки луженая, потом краткое приветствие, она стоит с голой жопой и сгибается для дерзкого поцелуйчика — это они проделывают на четвереньках, по-собачьи, в оргазме запрокидывают головы и воют: «А в “Воге” это напечатают?» Они одеваются и танцуют парочку пластинок, “Высший Класс” подбирает музыку с пронзительными криками, вытряхивающими пломбы из всех зубов, потом в его “Фольксвагене” на пляж, где я встречаю Митци и Бернарда.
Вы что, думаете, мне все это казалось скучным? Отнюдь. Визитеру скучно не бывает. Видите ли, скучаешь, когда перебираешься с места на место с привычными остановками: прачечная, почта, бритье, умывание, одевание, упаковка вещей, поиски гостиницы. Мне ничего подобного делать не приходилось. За меня все это проделывал Жан. Нанесение визитов приносит успокоение и входит в привычку. Нанесение визитов есть джанк, а джанк — старейший визитер в отрасли. Я-то знаю, чего стоит отказ от привычки к хозяину, да, это я тускло мерцаю на телеэкране из Испании. Все ушли. Не годится. No bueno72. Успеешь выпить кофе, чувак? Я расскажу тебе одну историю: там, возле цветочной лавки, пустырь, ярко блестит консервная банка, ждет молодой человек, булыжная мостовая, запах золы, он рыжеволос, лицо все в угольной пыли.
— Сигарету, мистер?
Там мой контакт, лучи холодного солнца на худом мальчишке с веснушками, выцветшие улицы, далекое поднебесье… сточная канава, запах угольного газа, затемнение… здесь сильный ветер, холодный пот от страха — как в тисках… далекая туманная улица двадцатых годов. «А вот и старый карандашник».
помятое красное лицо, дешевый синий костюм: «Помню, помню эти убогие кварталы». Вот силуэт его телохранителя: серый костюм, смуглое лицо, наготове карандашный пистолет…
«Бритвенные лезвия… шнурки для обуви… нарукавные повязки… карандаши… мел… сургуч…»
— Нам понадобятся два карандаша, — сказал я там, на Норт-Кларк-стрит, пытаясь дотянуться до своей наплечной кобуры.
«Два желтых карандаша “Питмановская Арифметика Здравого Смысла” во время каникул никогда не выпускала, в тот день я видел, как прогибается от ветра разорванное небо… худой мальчишка с веснушками… Ты умеешь нажимать на такой вот карандашный, чувак?
карандашный чувак? вот “Серый Карандаш”, водил компанию с Ма Карри в синем школьном домике, мы звали ее “Мамой”, а вы бы? научила меня всему, что я умею. — годы серой боли, долгие-предолгие годы, опустившие плечи. — Не буду лукавить, “Питмановская Арифметика Здравого Смысла” снабдила этот карандаш свинцом, который некогда был радием, здесь, в этом карандаше, миллион радиоактивных лет, оттяни вот это до конца, теперь нажимай на карандаш… никого нет, ветер и пыль далеких двадцатых… пансион миссис Мёрфи, не забудь, это было очень давно, но туда можно дойти пешком, он прямо впереди — краснокирпичное здание на углу переулка, из: чердачной комнаты смотришь в подзорную трубу на спортплощадку сиротского приюта, можно наблюдать за мальчишками в высоких темных окнах спальни, вид мальчишек потрясает, я был тогда больной, и вот остались лишь обрывки искалеченного “я”, подзорная труба выхватывает на спортплощадке желтые расплывчатые ребра, вот “Ветреный 18” возле “Бетономешалки”, “Пыльные веснушки” крепко обнимают его колени — нагишом на полу душевой».
— Раздвиньте ему ноги, ребята! — вскричал Режиссер.
«туманное желтое время каникул, двадцатые годы поют тебе сцену между нами, где время не писало никогда, худой мальчишка был похож на меня в форме начальной частной школы, до далекой закрывающейся спальни доносятся паровозные гудки, грустные старые людские газеты я ношу е собой, больной голос, донельзя неприятный, говорящий тебе: “Искры” — уже над Нью-Йорком. Справился я здесь с заданием? Он это услышит?»
кто-то туманный, дрожащий, далекий задвинул ящик бюро на темном чердаке…
«Карандаш используется только один раз, чувак… фосфоресцирующий протез руки, и это было всё, пришлось увидеть его в последнем свете, оставшемся на гибнущей звезде… старый джанки, макающий сдобный торт в чашку в сером кафетерии, салфетка под его кофейной чашкой, прозвали его “Жрецом” — продавал специальное распятие, которое светилось в темноте, пока не начал светиться в темноте сам, остывший кофе, сидел именно там, где сидишь сейчас ты, видишь ли, сынок, когда приобретаешь привычку к хозяину, о других ребятах забываешь… Мальчишка ждет… пансион миссис Мёрфи… сплошь старые грустные циркачи… помню, ее сынок-педераст брил на кухне грудь, волосы летели в суп, а он пел, заливаясь соловьем, музыкальная семейка, помню, ах, уже пришли, “Сдаются комнаты”, занавески серые, как сахар сиротского приюта, всегда выглядывает серая тень…