Женщина ниоткуда - Жан-Мари Гюстав Леклезио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда я решила стать всем чужой. Я никому об этом не говорила и не упоминала об этом в дневнике, так как знала, что мадам Баду его читает. Поэтому я заносила в дневник всякие банальности, даты разных встреч, школьные уроки или фразы, которые где-то вычитала, но никогда не указывала автора, чтобы она считала, будто я сама их придумала и, значит, такая талантливая. Вот, например: «Некоторая степень одиночества во времени и пространстве неизбежна, если вы хотите достичь независимости, которой требует любая значительная деятельность». Это написал Бертран Рассел, но его имени я не упомянула.
Тогда же я решила, что больше не буду употреблять слов «папа» и «мама». Только «он» и «она» или, если уж необходимо, «месье и мадам Баду». Он – Дерек, она – Шеназ, потому что ей нравились эти имена из какого-то бразильского телесериала. Я так решила и от этого не отступала. Никто ничего не заметил. Только Биби как-то спросила: «Почему ты называешь маму Шеназ? Ее ведь не так зовут». В ответ я только засмеялась: «Ты еще слишком маленькая, не понимаешь».
Я продолжала жить как раньше, когда еще ничего не знала. Но внутри у меня то ли что-то навсегда сжалось, то ли кусочек сердца был словно продавлен и загнан внутрь. Я больше не плакала и не смеялась. Иногда я делала вид, что мне грустно, иногда – что весело. В праздники я помогала мадам Баду готовить угощение, потом мыла посуду, и так как гостей приходило много, то и грязной посуды было много. Я мыла ее автоматически, ни о чем не думая. В школе отметки у меня сильно ухудшились. В классе я сидела неподвижно, пропуская все мимо ушей. Я и не мечтала больше. Я была как деревяшка вроде Пиноккио. Гомон одноклассников, гул учительских голосов. Я стала прозрачной, сливаясь с цветом стола или стула, на котором сидела. Никому не нужный стол, пустой стул. Мадам Баду меня ругала: «Почему ты в школе ни черта не делаешь? Мы что, платим за то, чтобы ты там спала?» Я выдерживала ее взгляд и в ответ только слегка улыбалась. Эта улыбка ее раздражала, она всех раздражала. Мадам Баду хотела дать мне оплеуху, но я научилась увертываться. Насколько мой дух был неподвижным, застывшим, как лед, настолько тело оказывалось гибким и быстрым. Меня никто не мог догнать. В мгновение ока я выскакивала в сад или на улицу. Я умела залезать на самую верхушку дерева, я была обезьяной. Могла кусаться, как мартышка. Мадам Баду это в конце концов надоело, упреки прекратились. Но с ее красивых губ слетали угрозы и оскорбления: «Мерзавка! Потаскуха, никогда из тебя ничего путного не выйдет, будешь жить передком!» По-моему, когда я впервые услышала от нее такие слова, мне было девять лет. Но я быстро поняла, что на это не стоит обращать внимания. На самом деле она нуждалась во мне гораздо больше, чем я в ней: надо было заниматься Биби, ходить в магазин и много чего еще. А месье Баду (по имени Дерек) не любил бурных сцен, он закрывался в комнате наверху и пил виски, должно быть, от этого он глох на оба уха.
Когда семья Баду разорилась, меня это, в общем-то, не удивило. Эти люди ничем толком не занимались. Для них имели значение только собственные споры, крики, семейные сцены, а потом примирение, прощение, слезы, пустые обещания. Я смотрела на все это равнодушно, мне казалось – я живу в зоопарке, среди обезьян. Папа Баду – орангутанг с лысой макушкой, огромной головой, волосатыми конечностями, выпирающим брюхом. Эстер, то есть Шеназ, на пятнадцать лет моложе мужа, долгое время делала вид, будто я ее младшая сестра или кузина. С тех пор как я узнала, что я не ее дочь, мне все это стало безразлично: пусть себе рассказывает что хочет, лишь бы казаться моложе. Я думала, она меня ненавидит, но потом поняла, что просто ревнует. Я юная, я займу ее место, рядом со мной она будет выглядеть старухой, я буду подавлять ее своей силой и умом. И еще она ревнует ко мне Биби. Бывало, я плохо вела себя с Биби, издевалась, доводила до слез, и все равно та меня обожала. Она хотела подражать мне во всем – в манере говорить, в походке, одежде, прическе. У меня были длинные и прямые жесткие волосы, я заплетала их в толстую косу, доходившую до середины спины. А у Биби волосы тонкие и вьющиеся, скорее светлые. Она их мочила, чтобы пригладить, и тоже пыталась заплетать, но из этого ничего не выходило. Коса расплеталась, и бант оставался висеть на одной из прядей, как насекомое, попавшее в паутину. Я смеялась над Биби. Когда мы возвращались из школы, я нарочно шла очень быстро, чтобы она отстала и потеряла меня из виду. Или я пряталась за какой-нибудь дверью и наблюдала, как она с плачем бегает вокруг. Удовольствия мне это не доставляло. Пожалуй, я ставила нечто вроде научного опыта: что чувствуют другие, когда их бросают.
А потом наступило время переезда. И это тоже не застало меня врасплох. Месье и мадам Баду кричали друг на друга все громче и громче, и, когда я слушала у них под дверью, до меня доносились обрывки фраз, из которых все становилось ясно: «конец, нам не выбраться», «когда ты все это затевал, ты обо мне подумал?», «сволочь, гад, идиот, ты все потерял, все испортил, ты только о себе и думал, а моя дочка, что с ней будет? А со мной?» Я слушала, сердце у меня колотилось, но нельзя сказать, что меня это так уж волновало. В глубине души я даже испытывала удовольствие. Как будто трогаешь больной зуб или ковыряешь рану, чтобы стало еще больнее. Ведь для этой семьи я ничего не значила, меня предали. Что ж, будем считать очки: один удар здесь, другой там, и вот соперник – ха-ха-ха – уже нетвердо держится на ногах и скоро упадет. Месье Баду и она, Шеназ, со своей хорошенькой мордашкой, оба свалятся. Биби явно о чем-то догадывалась. Теперь она жалась ко мне, как испуганный щенок. В конце концов я ей сказала: «Все, пропали Баду!» По возрасту она уже вполне могла понять. Но она тоже витала в облаках и считала, что с ней не может случиться ничего плохого, она вечно будет жить в своей розовой комнате, у нее навсегда сохранятся наволочки с изображением Бемби и дурацкие куклы, и всякий раз, когда фея уносит молочный зуб (в сказках его уносит мышка, но мышей Женаз страшно боялась), по-прежнему будет появляться конвертик с деньгами. Я уже некоторое время спала прямо на ковре – для тренировки.
Надо было сделать опись того, что у нас оставалось. Дорогие машины исчезли уже давно, сохранился только заржавленный фургончик. Дом был забит вещами из магазинов и со склада. Коробки с обувью, дамские сумки, отрезы тканей, бутылки спиртного, флаконы одеколона, косметички, пачки печенья «Мария», наборы кусков мыла, два или три фарфоровых сервиза, даже ненадутые футбольные мячи, сложенные уголком. Все барахло, которое не забрали судебные исполнители или которое месье Баду сумел спасти от конфискации в иллюзорной надежде начать где-то еще новую жизнь. Было что-то комичное в существовании среди всего этого хлама, по дороге в туалет приходилось перешагивать через пакеты и коробки. Как будто живешь на пляже, заваленном обломками кораблекрушения. Это немного смягчало трагичность положения.
Неделями мы с Биби играли в продавщиц. Приходили люди, жившие поблизости, и даже кредиторы. Месье Баду назначил продавщицей меня. Я торговалась с покупателями, старалась не уступать, весь день хранила деньги – ганские седи, франки Африканского финансового сообщества и даже пачки долларов, перетянутые резинкой. Я их прятала в постели Биби, каждый вечер мы их считали и торжественно передавали месье Баду, как настоящие продавщицы или казначеи. Странным образом, после того как мы разорились, в семье стало гораздо спокойнее. Из комнаты родителей больше не доносилось ни криков, ни плача. Я спала под москитной сеткой в постели Биби рядом с ней, как в старые времена, когда она была маленькая и боялась темноты.