Луноликой матери девы - Ирина Богатырева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне тоже не в радость было сидеть теперь в этом доме. Все думала об Очи, куда она ускакала. Надеялась, конечно, что вернется в дом к отцу, но она слишком была своенравна. Могла и в лес убежать. Потому, распрощавшись со всеми, я ушла. Поднималась вьюга, и я все оборачивалась: вдруг откуда-нибудь вынырнет моя Очи, вдруг ждала меня, в дом не решаясь ехать. Но не было никого, стояла тьма. Только собаки изредка взлаивали на вьюгу, пугая бродячих ээ.
Дома Очи не оказалось. Отец спал на своем ложе открыто, как полагается неженатому воину: войлочные толстые занавеси давно были убраны от его постели, давно уже он вдовел. Мамушка у очага дремала по своей привычке. Сколько помнила я ее, редко она ложилась. Если кто приходил или головешка падала, она просыпалась, поправляла огонь, не надо ли чего, спрашивала. Я ей улыбнулась, махнула, чтобы спала дальше, и к своей постели пошла.
Ее никто не трогал с того дня, как я ушла на посвящение, никто детской соломенной занавеси не убрал, и я, подойдя, остановилась, не решаясь ее сдвинуть. Вспомнилось мне, как хорошо спалось за нею, как проникал в щели свет очага, а проснувшись, лежала я и подсматривала, как служанки хлопочут, нюхала запахи и улыбалась тому, что мне их видно, а им меня — нет. Забавно так становилось, будто щекотал кто-то нежно. И смеялась я сама с собой.
Вспомнилось это, и так дорого мне стало собственное детство, что не стала снимать занавесь. Еще хоть ночку посплю, как дитя, — так я решила и юркнула за нее. Там шкуры лежали, подушки мои душистые, набитые травами. Растянулась я и заснула вмиг, родным уютом успокоенная.
Только вдруг проснулась. По дому ходили тени, и слышался глухой шепот Санталая: «Вот тут, бери, клади там. И это, да». Выглянула я в щель: три фигуры в углу для гостей постель клали. Одна — Санталай, другая — мамушка, а третьей оказалась Очи.
— Шеш, что делаете? — позвала я шепотом.
Они обернулись, а я махнула Очи:
— Иди сюда. Спи здесь, нам обеим хватит места.
Они подошли все вместе, мамушка светильник держала.
— Какая упрямая она! — говорил Санталай, пока Очи ко мне залезала, обувь снимала. — Так бы и не пошла в дом, если б не я. Как ворона, на крыше сидела, за конька держалась. Я ей: слезай, говорю, — а она молчит и не двигается. Те, думаю, примерзла дева-воин! — Он засмеялся, хотел продолжать, но я его перебила:
— Шеш, брат, спи иди, отца разбудишь, — отмахнулась я.
Санталай был пьян, шагом плавучим, как дурмана объевшийся конь, прошел к своему ложу и, пока мамушка с него, как с ребенка, стягивала шубу, а после и сапоги, долго еще рассказывал, как снимал Очи с крыши. Крыша у нас войлоком крыта, и много разных зверьков на ней, как на праздничной шапке отца. У отца царь-барс на макушке шапки — барс и на крыше, знак царского рода. Еще конек был на шапке слева, и птица справа, и знак доли охотника надо лбом — олень на маленьком шаре. Все это в том же порядке и на крыше стояло. Я представляла, как, пьяный, лез туда Санталай и уговаривал Очи спуститься, и смеялась в кулак. Наконец он повалился и уснул.
Очи же все не ложилась, шубы не снимала, сидела, колени руками обняв. Снег на ней стаял, шкуры намокли, и запахла постель овчиной, тепло и душно. Я сладко потянулась, натягивая шкуру на плечи, и кивнула ей: ложись. Но она не двинулась, только посмотрела на меня через красноватый мрак дома, и что-то странное мне показалось в ее взгляде. Я приподнялась на локте:
— Что с тобой? — Она не ответила. — Долго там сидела? Сильно замерзла? Может, есть хочешь?
— Я умираю, Ал-Аштара, — сказала она вдруг таким глухим голосом, будто отвечала из-за войлочной стены. — Я хочу убить его, но мне жалко его. Это колдовство, сестра? Камка не учила меня такому колдовству. Это мужское колдовство? Я думала подстеречь и убить его. Но я не смогла достать нож, как увидела его снова, когда вышел он из дома вдовы, — и разревелась. Как баба разревелась, Ал-Аштара! До самого дома его провожала и не могла убить, только слезы глотала, как битая. Что со мной, Аштара?
Она говорила тихо и с болью, серьезно очень говорила, а я поверить не могла, что слышу от нее такие слова.
— Очи, что ты! Почему ты хотела его убить? За такое убийство положена смерть, отец судил бы тебя и казнил. Если один оскорбил другого, то в открытом поединке решают, кто прав, а не так — ночью, тайно. Да и чем он тебя оскорбил, Очи? Тем ли, что хорошо дрался? Отец не принял бы такое обвинение даже для поединка!
— Нет, нет! — вдруг простонала она и легла навзничь. — Не убить, нет! Нельзя его убить! Но что он сделал со мной? Почему сказал, что мне его победа нужнее? И, когда дрался, — ты не видела, Ал-Аштара, никто не видел, только я… — он так смотрел мне в глаза… так, будто… будто внутрь меня глядел, будто я перед ним нагая! Что такое мужчины, Ал-Аштара? — вдруг с отчаянием спросила она и обернулась ко мне с горящими глазами. — Ты знаешь их, расскажи! Я их видела раньше, но никогда… никогда я не думала… что буду чего-то бояться. А его боюсь. — И, не давая мне вставить слово, продолжала, захлебываясь: — Они не такие, как мы, я это теперь точно знаю. У них сердца нет, Камка не зря на посвящении его духам скармливает, чтобы они страха не знали, вот его и нет. Они боли не знают, я сильно дралась с ним, Ал-Аштара, а он только улыбался, будто ему приятно. У них тело из железа, имя на камне — у них все по-другому. А главное — запах! У них запах другой, Ал-Аштара! Я… — но тут она запнулась и договорила тихо, почти шепотом: — Я никогда не забуду этот запах, когда близко он был, совсем рядом… Я утонула в нем вся… Что со мной сделалось?..
— Он охотник, — сказала я. — Он зверем и смертью пахнуть должен.
— Нет! — отрезала Очи. — Я тоже охотник, а пахну иначе. Он мужчина, он мужчиной пахнет — а это совсем другой запах, совсем. У меня… — Но она снова споткнулась и договорила так тихо, словно не хотела, чтобы я слышала: — У меня голова кругом шла. И так все сладко, будто в дурмане. И тут, — она положила руку на живот, — тут все ныть стало, Ал-Аштара. Не знаю, как и вывернулась от него. Верно, ээ помог. Что со мною, сестра? Он околдовал меня? Но как? Когда? Чем?
Наконец она смолкла и только сильно, всем телом вздрагивала, вздыхая. Тут только я заметила, что глажу ее по голове, как ребенка. Я убрала руку и сказала:
— Очи, у меня шестеро братьев, с двумя из них я росла вместе, я знаю мужчин: это люди, Очи, такие же, как и мы. Ты мне поверь. Они чувствуют боль, тело у них мягкое, и пахнут они человеком. Не так, как мы, правда, но человеком. И сердце у них есть, это точно: я слышала, как бьется оно у Санталая в груди.
Очи молчала, не шевелилась. А я продолжала успокаивать ее, говоря о братьях и о других мужчинах, и о том, что воин не знает врага, с кем справиться бы не мог. С сильнейшим бороться — благо, так воин учится побежать. Я долго говорила, но тут в занавесь ударилось что-то мягкое — верно, сапог, — и брат недовольно проворчал:
— Шеш! Вот мыши завелись — спать мешают!
Я примолкла, и мы лежали какое-то время тихо. Я уже думала, что Очи спит, но тут она обернулась ко мне, обняла с неожиданной для нее нежностью и прошептала: