Черная сакура - Колин О'Салливан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Работы еще много?
Молодой человек оборачивается, кивает, а потом продолжает торопливо орудовать баллончиком.
Я оставляю его за этим занятием; мне нравится его почин, хотелось бы, чтобы он раскрасил побольше стен в этом селении, разбавил унылую серость розовыми и зелеными, свежими, яркими и веселыми оттенками, создал иллюзию, будто среди руин еще осталась какая-то надежда; я иду дальше.
Шагая по дорожке, вспоминаю старика-соседа, что раньше жил напротив дома, где прошло мое детство. Приятный такой старик, господин Фудзибаяси; какое-то время, по его собственным словам, провел в Америке, много где бывал, много чего видал. Он вышел в отставку, когда мне было лет десять, а ему, наверное, около семидесяти. Время от времени он брал на себя обязанности парикмахера: делал стрижки — в основном детям, в знак расположения к их матерям, — и у него хорошо получалось, потому что он аккуратно управлялся с ножницами и мог поддержать разговор на любую тему — верный признак хорошего мастера; даже если ребенок в кресле без умолку болтал про 3D-игры или супергероев, господин Фудзиябаси умел подстроиться. В какой войне он участвовал, никто из нас, детей, толком не знал, известно только, что в том конфликте были задействованы пушки, танки и солдаты; ну и достаточно — кто-то говорил, что все происходило в Афганистане (где это вообще?), но… разве он мог там сражаться за нашу страну? Разве мы тогда не сохраняли нейтралитет? Девятая статья Конституции[16]? Или то были миротворческие силы? Или его призвали американцы? Он наполовину американец? Состарившись, господин Фудзиябаси все реже и реже выходил из дому — ноги ослабели — и большую часть времени проводил перед постоянно орущим экраном. Проходя мимо, можно было услышать обрывки новостей или надрывные вопли героев дневного сериала, доносившиеся из открытого окна. Маленький садик старика пребывал в диком запустении, так что время от времени кого-нибудь из нас приглашали навести в нем порядок, и мы орудовали имевшимися у нас нехитрыми инструментами, покуда наши худые загорелые ручонки не начинали болеть, а нежные ладошки не покрывались волдырями. Нам нравилось, как господин Фудзиябаси подстригал нам волосы, нравилось, как он попутно рассказывал про войну, сообщая бесчисленные названия самолетов и боевых операций. Может, он все это выдумывал, но нам все равно хотелось ему верить; для ребенка эти рассказы вполне годились. Я до сих пор представляю его внутри этого угрюмого дома — я заходил туда несколько раз, приносил ему бэнто[17] от моей матери; старый плоский экран мерцал на аскетически голой стене — вижу, как он там сидит, а мир вращается перед ним и выкладывает подробности своего существования: войны, политические интриги, терроризм, похищения, мошенничество, голод, уличные беспорядки, страх. О чем он думал, глядя на все это, когда ноги почти отказали ему? Уйти он не мог. Впадал ли он в отчаяние? Просто выключал телевизор, когда становилось невмоготу? Вздыхал ли он, как я теперь, из-за всего происходящего? Бывал ли пресыщен? Волновало ли его, этого ветерана, который знал все про супергероев, потому что сам являлся одним из них, и даже, по его собственным словам, имел медали, подтверждавшие сей факт (нам очень хотелось ему верить, и, хотя мы никогда их не видели, они сверкали в наших мечтах), все это? Или он вздыхал от осознания, что ничего больше не может сделать, ничего больше не может изменить? Он остался в прошлом. Его слава — в прошлом. Его рассказы — о прошлом. Я думаю о нем, когда сижу один и бурчу про