Черная сакура - Колин О'Салливан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать целовала меня в лоб. Она была гораздо ласковее, чем обычно позволяют себе в нашей стране. Целовала прямо в середину лба. Теперь меня никто не целует.
Мой уссурийский енот часто здесь рыщет. Пытается залезть в мусорный бак. Он исполнен усердия. Он получит все, что сумеет отыскать. Мой! Вы это слышали? Мой уссурийский енот. Мой собственный! Сегодня его не видно. Его? Почему «его»? Может, это самка уссурийского енота, она ищет пропитания для своих скулящих детенышей. Они разевают пасти, умоляюще взвизгивают. Это смотрелось бы более… героически, что ли? Но нет, у него на лбу написано, что это он. Такой же тоскующий, блуждающий взгляд, как у меня. Тоска, томление, тревога.
Я иду вперед.
Из захудалого бара (одного из последних оставшихся) внезапно вылетает человек. Двое дюжих вышибал швыряют этого низенького, щуплого офисного служащего на холодный потрескавшийся асфальт. Он с глухим ударом приземляется. И меня это нисколько не удивляет. Я видел, как с тем же самым парнем уже несколько раз происходило то же самое, даже в том же самом баре, с участием тех же самых охранников, если я не ошибаюсь — удивительно, почему его по-прежнему туда пускают. Возможно, он вполне сносен, пока его кошелек не выжат досуха — едва ли не единственное, что еще можно выжать досуха, все остальное вымокло насквозь, набухло влагой. Кто знает, в чем проступок господина Щуплого Служащего? Он никогда не сопротивляется, ему будто даже приятно, когда его швыряют — неужели он тоже всего лишился? А может, он привык, всегда готов к жесткому приземлению, как в старину борец или каскадер. Ко всему можно привыкнуть.
Человек сидит на земле, пьяный в стельку, бормочет что-то себе под нос, и при всем своем убожестве выглядит вполне довольным, а потом, как и ожидалось, из-за угла появляется высокая, худощавая женщина; с ней мальчишка лет десяти-одиннадцати, толкающий тяжелую строительную тачку, по-видимому, одну из тех, которые используют при возведении уродливых приморских стен.
Этим двоим каким-то образом удается погрузить пьяницу в тачку, и он сидит в ней, будто в колыбели, улыбаясь; это его персональное такси, его личный экипаж. (Моей матери это напомнило бы «голубой период» Пикассо: все мрачно, но есть что-то чрезвычайно человеческое в этой невеселой комедии. Я всегда прислушивался к ней, ко всему, что она говорила; может быть, именно она научила меня смотреть и видеть.)
Женщина берется за толстые ручки тачки и принимается ее толкать. При всей истощенности она выглядит исполненной сил, кажется, ничто не способно ей воспрепятствовать — думаю, своей быстротой она превзошла бы волны или даже велела бы им остановиться, и они бы повиновались ей, словно греческой богине, умевшей отдавать сверхъестественные приказания. Мерещится…
Мальчик идет рядом, поддерживая обмякшую руку отца, когда она перевешивается через край тачки, и стараясь, чтобы костяшки не задевали о землю. Он не выказывает отчаяния, этот мальчик, он знает, куда катится и эта тачка, и его отец, и этот мир; он состарился до срока, это заметно по глубоким теням у него под глазами, он уже слишком много повидал. Здесь и сейчас, здесь и сейчас перед нами предстает то, с чем мы сталкиваемся повсеместно: всеобщий упадок. Но сама эта сцена довольно забавна, в ней столько безысходности, что становится откровенно смешно. Эта троица вызывает у меня улыбку, но одновременно и приступ зависти — ведь они вместе.
Представьте себе: вас вышвыривают из какого-нибудь заведения и оставляют лежать (и умирать) на голом асфальте; уже неплохо, если близкие увезут вас на строительной тачке. Если бы я оказался в ней, в этой серой вогнутой колыбели, кто бы ее толкал?
На своем пути сталкиваешься со многими вещами. Чем дальше, тем больше. Все больше и больше. Заглядывать слишком далеко не приходится. За каждым углом разыгрывается новая сценка. Наше селение никогда не отличалось величиной, но в нем всегда происходило достаточно событий — главное, быть к ним готовым. Еще есть один-два человека, которые это понимают и находят происходящее занятным. Все дело в мелочах: нужно попристальнее присматриваться к тому, что попадается навстречу — скажем, рыба на крыше, выброшенная волной из родной стихии; она отчаянно глотает воздух, глядит неподвижными глазами, потом скользит вниз и приземляется на лысую макушку прохожего, а какой-нибудь крупный журавль замечает эту рыбу и устремляется вниз, словно обезумевший птеродактиль — будто для унижения лысого горемыки обычной птицы недостаточно! Не исключено, что ради этого я и гуляю по вечерам: даже в этом почти пустом пространстве развлечений хватает с лихвой.
Отец и мать с ранних лет поощряли мои творческие наклонности. Книги, цветные мелки, ручки, карандаши — в дело шло все, что могло послужить этой задаче. Всем этим я овладел. Всеми оттенками и полутонами. Всеми красками. Овладел полностью. А дальше были занятия спортом, которым уделялось столько внимания в начальной школе: радость физических ощущений, столкновение тела с телом, стремительность бейсбольного мяча, летящего на тебя. Это влекло гораздо сильнее, чем отцовские цитаты и изречения, неприложимые к действительности, чем материны краски, палитры и гипсовые слепки, и я свел близкое знакомство со спортивными площадками, футбольными полями, гимнастическими залами, от страховочного мата до баскетбольной корзины; мое тело проявляло себя лучше некуда. Об умственном развитии я особо не думал, как ни парадоксально это звучит. Наверное, в какой-то мере я предал своих родителей, и чувство вины по-прежнему терзает меня, но они никогда не возражали, если мне чего-то хотелось. Пожалуй, они были счастливы, что я сумел найти себя — неважно, в какой области; и думаю, им есть чем гордиться, как и всем родителям, которые позволили своему ребенку стать самим собой, действовали лаской, а не суровостью. Интересно, моим гипотетическим брату или сестре тоже позволили бы свободно расцветать? Скорее всего.
Я сворачиваю в темный закоулок и вижу парня, расписывающего стену краской из баллончика. На нем балаклава и защитная форма, которая никогда не выйдет из моды. Он делает свое дело с жутким упорством. Не знаю, зачем он так таится — каждое его движение исполнено скрытности, будто в шпионском романе, — ведь вряд ли это кого-то волнует, а граффити только оживляют это место.
Я стою и наблюдаю за ним — со мной такое часто случается (я знаю, моя мать, зачарованная творческим порывом, поступила бы так же). Он резко оборачивается, готовый к поспешному отступлению, но обнаружив, что это всего лишь я, расслабляется, небрежно кивает и продолжает ловко расписывать стену. Мы знакомы, он может мне доверять;