Симптомы счастья - Анна Андронова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она там общалась с дружелюбными китайцами, ничего из их картавой болтовни не понимая, гуляла одна по улицам со своим школьным английским. Боялась заблудиться. В дубленке было жарко, казалось, что все на нее смотрят как на чумную: все в ярких курточках, легких пальто, одна Таня в зеленом тулупе. Когда летела домой, в самолете плакала, накопилось всего, да и страшно. В аэропорту бросилась к Веронике. Глупая, маленькая Таня! «Все в порядке. Боря здоров, учится-работает. Денег хватает». Пустая болтовня. Вероника хотела бы знать, спали ли они вместе, была ли там та, другая женщина, как они проводили время – подробности… Таня схватила дома Павлусю на руки, не могла насмотреться, так соскучилась. Забилась в свою комнату: «Ты мой зверечек, мягенький пушочек, золотой звоночек! Как ты тут без меня?» Они заснули рядом на кровати, оба наконец-то счастливые.
Бедная, бедная Таня! Сидела третий год затворницей в чужой квартире. Одна постигала свой космос, загадку загадок и величайшую из тайн человечества. Как из ее любви и нежности, а из его нелюбви и неосторожности, из нескольких движений, вздохов и запрокинутых рук появилось семечко. А из семечка клеточка, а из клеточки рыбка, а из рыбки мальчик. Павлуся. И каждая его ручка – это локоток, складочка на запястье и пять чудесных пальчиков, а каждая ножка – ежедневно начинается и кончается Таниным поцелуем. В его глазах плещется мир, а под русыми кудряшками работает самый совершенный в мире компьютер. «Мама, что это?», «Мама, а почему утром на улице гуляют собаков, а вечером детей?», «Мама, а кто вчера положил в кашку изюм, а сегодня убрал?».
И Таня бежит со всех ног за Борей: «Смотри, смотри! Он сложил мозаику!» – а Боря привычно отмахивается, не отрываясь от компьютера: «Я видел, видел…» Павлуся для Бори «ребенок»: «Ребенок ел? Ребенок спит? А где ребенок?» И Таня боялась, что если ответить: «Его больше нет», то Боря протянет свое привычное «А-а-а…» и отвернется к экрану или, например, пойдет обедать. Для него нет разницы понятий «ребенка нет» (гуляет с бабушкой, спит, уехал на дачу) и «ребенка нет совсем».
А Павлуся? Это ведь все про него. Это он хохотун и плакса, хитрюга и ласкунчик, забияка и паинька – «ребенок». А Таня все бегала и бегала: «Смотри, Боря, он…» Бедная, глупая Таня! А Шура встала в кухне на колени перед репродукцией «Девочка с персиками» и, осенив себя неумелым крестом бывшей комсомолки, шептала: «Господи! Это Танин мальчик, не мой! Господи, пощади, не трогай их…»
Если бы мама могла знать, как Тане было плохо на этой даче! Как ей тоскливо! Чего только не передумается за день, а вечером уже нет сил остаться с собой наедине. Павлуся спит, журналы и книжки из дачного шкафа Таня выучила наизусть. Остается телевизор.
И она смотрит и смотрит до глубокой ночи. Всякую ерунду – футбол, старые фильмы про сталеваров и БАМ, сериалы, где за кадром смеются…
Она сама смеется тоже за кадром, поднимается и смотрит сверху вниз. На темный, ровно подстриженный сад, на розовое яблоко, упавшее несколько дней назад на крышу сарая, на спящего серого пса, на детские майки, сохнущие на бортике веранды… Голубой мерцающий свет экрана убаюкивает, Таня хочет спать, но лень встать, умыться, она пригрелась под пледом на диване. Ей снится давнишний, несердитый Боря, запах подгорелых котлет и сохнущего белья в общежитии, его коричневая родинка над ключицей. Он что-то говорит, потом все громче, громче, раздражается, кричит, потом переходит на пронзительный писк. Что это? Ну вот, опять телевизор!
Таня встала наконец, вышла на кухню поплескать воды на лицо, потом полезла по скрипучей лестнице спать в свой скворечник. Дверь в Павлусину комнату была приоткрыта. В углу на тумбочке стояла накрытая оранжевой косынкой настольная лампа, освещая угол комнаты, тумбочку и старенькую детскую кроватку, подвязанную с четырех сторон синтетической бечевкой. Павлуся спал. Таня сделала шаг внутрь комнаты поправить одеялко и вдруг… Вдруг ей показалось, что он не дышит.
На мгновение она задохнулась, ужас горячей волной сбил с ног. Как это? Точно не дышит. Умер? Таня как будто сорвалась и полетела в пропасть, а на дне этой пропасти в кроватке лежал мальчик. Таня видела, как его волосы из блестящих и шелковых стали тусклой паклей, посинели и сузились застывшие пальцы, румяная бархатная щечка обтянулась восковой желтоватой кожей, слиплись ресницы, а нижняя губа зацепилась за мутный неживой зуб… «Павлик! Павлуся!» – Таня бросилась трясти кровать, боясь дотронуться до него, обнаружить, что он действительно не живой, что ручка его, маленькая пухлая ладошка, всегда такая горячая и крепкая, теперь холодная и мертвая. «Пашка!» Он проснулся наконец, уселся, захлопал дурацкими ото сна глазенками, нащупал привычно рядом с собой игрушечного зайца. А, это просто мама. Мама? «Спи, Павлусенька, спи, зайчик, спи…»
Она забегала по комнате, обеими руками зажимая рвущийся из горла крик. «Мама, МАМА! Кто-нибудь, побудьте со мной!» Трясущимися руками отперла дверь: «Полкан, Полкашка? Ну где ты, Полкан?!» Вдалеке загремела цепь, он заполз на крыльцо, поскуливая, и стал лизать ее соленое от слез лицо, а она обняла его за шею и гладила седую жесткую морду, прижатые уши и репьястую битую спину. Давным-давно, когда он был щенком и лежал в сарае под теплым материнским боком, туда тоже приходила плакать девочка. И он узнал вкус и запах слез, как узнал потом запах страха и вкус крови, и свист рассекающей воздух палки над его спиной. Полкан почувствовал себя опять щенком, почувствовал давно забытые запахи, вспомнил, что рука на спине может не бить, а гладить. Так приятно трепать за ухом, проводить от холки до хвоста нежным заботливым движением. И он тыкался и тыкался мордой в колени этой странной девочки, которая вчера до липкого пота боялась, а сегодня позвала, и ему самому хотелось почему-то плакать и выть…
От Полкана пахло теплой шерстью и молоком. Он ни за что не пошел в дом, и Таня вынесла ему колбасы на крыльцо. Он съел вежливо прямо у нее с руки и остался перед дверью караулить. Теперь уже по-настоящему. Таня еще раз как следует умылась, почистила зубы. Автобус до города по расписанию она помнила только один, в семь тридцать, поэтому вещи собрала прямо ночью, блаженно прислушиваясь к ровному дыханию из детской. На обратной стороне своей абортной карточки Таня написала короткую записку, никому не адресованную, что поживет пока у мамы.
Ровно в семь часов она постучала в дверь дяди-Колиной сторожки. В каждой руке у нее было по сумке. Да еще сонная недовольная Павлусина лапка, да Полканова цепь. Всю дорогу до сторожки Таня репетировала речь, но когда дядя Коля наконец вышел, они оба замерли, не в состоянии произнести ни слова. «Ты, ты, чего это… Танюх, куда? Он же это, еха-маха, он…» «Мы уезжаем. Возьмите ключ, родители приедут потом и заберут», – Таня протянула ключ вместе с цепью. «А хозяйка, это самое… ничего не говорила». Таня была спокойна и уверена как никогда: «Сейчас я хозяйка».
Эта последняя фраза была Таниным триумфом, ее реваншем, ее платой за одиночество. За ночные кошмары, за Борину нелюбовь, за собачью злость, за оплаченные анализы и карточку, оставшуюся на столе. «Сейчас я хозяйка. До свидания, дядя Коля». Она повернулась и пошла, а на прощание еще погладила Полкана по жесткой седой морде, почесала за ухом: «Пока, Полкашка, больше не увидимся».