Тень каравеллы . Мой друг Форик или опаляющая страсть киноискусства - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это колхозные лошади, – отчетливо сказал всадник. – Колхозу не колбаса нужна, а лошадиные силы. Они работать будут.
– Ну и силы! – нахально вмешался Быпа. – Одни шкелетины.
– Ничего, поправим, – откликнулся всадник. Негромко так, будто себе говорил, а не Быпе и Левке. Потом опять глянул на Левку: – Вам бы в таких передрягах побывать, как они… Тоже не потолстели бы. А среди этих коней половина на фронте была. Да и потом они не сладко пили-ели.
Упитанный Левка понял намек и обиженно отстал. И Быпа с ним. А я шел.
Черный конь легко ступал у тротуара и косил на меня темным глазом. Это был большой добрый глаз. В нем словно плавала золотая искорка. И еще в нем отражалась улица и я сам – крошечный, еле заметный. Мне казалось, что конь чуть улыбается.
– Ну, что домой не бежишь? – вдруг услыхал я голос всадника.
– Не хочу, – сказал я и посмотрел вверх.
Мне понравилось лицо этого человека: твердое, серьезное, но не сердитое. И очень неожиданной была его улыбка – быстрая и ласковая.
– Не хочешь… – сказал он. – А прокатиться хочешь?
Прокатиться?! Я обалдело выдохнул «ага» и даже не успел испугаться. Он легко прыгнул из седла и крепкими руками взметнул меня на спину лошади.
Я оказался на какой-то твердой штуке впереди седла. Сидеть было совсем не так удобно, как я думал. Жестко и страшновато. Но большие ладони прочно держали меня за бока.
– Не боишься?
– Не боюсь, – неуверенно сказал я.
Конь тронул с места, и улица качнулась навстречу. Я смотрел на знакомые дома и заборы с непривычной высоты, и все казалось немножко странным. Да еще закат окрашивал все вокруг в непривычный золотистый свет. Будто во сне. Черный конь (настоящий черный конь!) шел неторопливым шагом, временами дружелюбно косился на меня и покачивал головой.
– Как его зовут? – спросил я.
– Олень.
Это было чудесное имя. Такое стремительное и красивое. И я несколько раз повторил: «Олень… Олень… Олень…» И конь слышал меня.
Не знаю, долго ли мы ехали. Не помню. Я уже совсем не боялся, и сидеть мне стало хорошо. Я поверил в надежность державших меня ладоней. В доброту и верность Оленя.
– А ты не заблудишься? – услышал я. И очнулся.
– Не заблужусь.
Но мы были уже далеко от дома. У реки, перед мостом.
– Беги домой, – сказал всадник. – А то еще потеряешься.
Он ссадил меня на дорогу, и пришлось примириться с этим. Ведь чудо не может продолжаться вечно! Я посмотрел, как человек в кожаной фуражке садится в седло, провел рукой по гладкому боку Оленя и повернулся, чтобы идти домой. Хуже бывает, если долго прощаешься.
И тут услышал:
– Подожди, сынок.
Эти два слова толчком остановили меня. Он сказал не «мальчик», не «пацан», а «сынок». С давних пор никто из мужчин не называл меня так. И я не думал, что назовут когда-нибудь, потому что отец в апреле сорок пятого погиб от случайной пули в немецком городке.
Я медленно обернулся.
– Подожди, – сказал всадник.
Из кармана брезентовой тужурки он достал непонятную вещицу и протянул мне:
– Возьми. На счастье.
Я подошел. В руке у всадника была крошечная подковка. Ну совсем маленькая, даже для жеребенка не подошла бы. Я принял ее в ладонь. Она оказалась тяжелой и теплой.
Надо было бы хоть спасибо сказать. А я молча смотрел то на подковку, то на Оленя, то на всадника. Но, наверно, я все же по-хорошему как-то смотрел. Потому что всадник улыбнулся хорошей своей улыбкой. Потом тронул каблуками вороного Оленя и рысью стал догонять уходивший табун.
Во мне стремительно вырастало воспоминание о зеленом узком листике, пробивающем снег, и о лошадях, мчащихся сквозь ночь.
Я опять возвращаюсь к тетрадке своих полудетских стихов. Просто мне кажется, что в те дни я говорил о детстве лучше, чем сейчас.
Итак, табун ушел. Я помахал всаднику и Оленю рукой, в которой держал подковку.
И мне кажется теперь, что очень скоро, чуть ли не на следующий день, пришел теплый зеленый май и вымахали вдоль заборов густые высокие травы.
В одно из солнечных майских воскресений сорок седьмого года я совершил базарную кражу. Сейчас решаюсь признаться в этом. Надеюсь, что читатели и закон простят меня. Во-первых, прошло уже много лет. Во-вторых, на этот ужасный шаг меня толкнула любовь.
Вот что случилось.
В давние годы покоритель Сибири Ермак Тимофеевич поставил деревянную крепость. Чтобы она была неприступной, казаки окружили бревенчатые стены глубоким рвом. Ров заполнили водой. В воде отражались островерхие башни, сигнальные огни и копья казачьей стражи.
Но на крепость никто не нападал, и она постепенно развалилась. Вода ушла в реку. Только ров остался. Он был соединен с большим оврагом, по которому журчала речушка. Речушка эта пробилась в ров и проточила новое русло. Потом уже никто не мог сказать точно, где настоящий овраг, а где крепостные углубления, выкопанные казаками. Все вместе это называлось «лог».
А еще была река. Над ней хмурились обрывы.
Над обрывами, над заросшими полынью и коноплей откосами, склонами и косогорами раскинулся наш городок. С колокольнями, деревянными тротуарами, гранитными мостовыми на центральных улицах и афишными тумбами, стоявшими чуть ли не по пояс в траве. На тумбах пестрели объявления о продаже мебели, о пропаже козы, рекламы фильмов, афиши о концертах в городском саду и открытии цирка, в которое уже никто не верил.
Мы, мальчишки, любили наш город. Даже те, кто родился не здесь, а приехал во время войны, эвакуировался из прифронтовой зоны. Он был удобным для ребячьей жизни. В запущенных скверах и старых переулках отлично игралось в разведчиков. Невысокие крыши верно служили площадками для запуска змеев. Деревянные тротуары помогали бегать: гибкие доски пружинисто подталкивали нас. А лог с заросшими тропинками и закоулками был полон разных тайн и запахов трав. Особенно сильно пахло полынью. Я растирал ее семена в ладонях и прижимал руки к лицу. Губы становились горькими, и запах сухой земли и солнца долго не исчезал. Мне казалось, что так пахнут саванны неведомой Африки. Я не знал тогда еще, что это запах детства и родины…