"Угрино и Инграбания" и другие ранние тексты - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказав это, он действительно вышел. Львица встала.
Мы тоже вскоре оказались в коридоре, и Скульптор привел нас в другое темное помещение. Я стоял рядом с опечаленным Кантором, когда кто-то начал зажигать свечи. Я спросил у Кантора, что здесь вообще происходит.
- Ах, - сказал он, - от меня потребовали, чтобы я сыграл десятую прелюдию и десятую фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха. Но руки способны на такое не во всякое время.
Я еще немного поговорил с ним, среди прочего и о том, что я здесь чужой - чужой настолько, что все происходящее представляется мне результатом воздействия некоего рока. Он взглянул на меня:
- Но ведь вы и раньше бывали на острове Инграбания, да и этот замок построен по вашим чертежам...
Я почувствовал, как от страха волосы у меня на голове встают дыбом. Теперь я больше не сомневался: меня с кем-то спутали.
Я спросил, напрягшимся голосом, кому принадлежит замок. Он сказал - человеку, который ехал со мной в экипаже.
Я твердо решил еще до конца вечера разъяснить случившееся недоразумение.
Тут вошел Герхард; на руках он нес мальчика, которого недавно поцеловал за столом. Мальчик был в длинной ночной рубашке, из-под нее свисали босые ступни, бледные и усталые. Актер поставил мальчика на ковер, подвел к роялю, раскрыл ноты, которые кто-то уже приготовил, а сам потом лег под инструмент - так, чтобы мог целовать стопы играющего. Мы же расселись в зале: кто-то на подоконниках, другие - на высоких стульях, стоявших повсюду. Когда мальчик заиграл, я увидел, что львица вышла из темного дальнего угла и улеглась рядом с Герхардом.
Потом остались лишь звуки.
Не помню, как началась прелюдия. Были глаза львицы, пронизывающие тьму; еще был ритм, этот: мы все его знали, ибо он был делом нашей юности, неизменным, которому предстояло свершиться... Этот ритм, вырванный у звезд и сохраненный... Он, словно страх перед привидениями, рождался из звуков... Мальчик играл, зная, что никакой другой мелодии больше не будет... Таким должно быть Возвещение Страшного суда, ибо это было возвещением всех великих вещей. Но в том месте, где ритм - обнаженный и немилосердный - отрывается от всего прочего; там, где адажио становится еще настойчивее и упорнее, и где Бетховен переставал что-либо понимать, судя по тому, что играл престо... В том месте голова перекатилась на стопы мальчика и зубы впились в их плоть... А звуки скользили дальше, ведь ритм должен быть, должен, пусть даже рухнет весь мир...
Дрожали ли у мальчика руки, когда он заиграл фугу? Нет, нет, ибо она была сильнее всего, эта фуга, уже и в звуках-то почти не нуждавшаяся; это суждение обо всех, кто не верует в Бога... Кто мог бы вынести ее?! Разве у всех не прихлынула кровь к глазам? Кто мог бы еще молиться, кто мог бы любить, чья любовь пересилила бы такое? Я перерыл внутри себя всё в поисках любви... И не нашел ничего, ничего! Это суждение, значит, касалось и меня!
Человек, лежавший под роялем, поднялся... Мальчик был бледен... Человек просунул голову под рубаху мальчика, опустившись перед ним на колени. Что он делает?!
Между тем, я претерпевал ужасные муки, ибо не нашел в себе любви. Во мне что-то кричало, взывая о помощи, кричало... Боже, Ьоже, я бы тоже стерпел укусы того человека...
Потом фуга закончилась.
Человек отстранился от мальчика, который медленно, тяжело поднялся и направился к двери. Его рубаха была пропитана темной кровью, стекавшей на ноги, - теплой и красной... Львица подошла и стала слизывать кровь с пола.
По прошествии долгого времени Актер, все еще лежавший на полу, сказал:
- Я хотел бы быть хищным зверем, ибо внутренности мальчика несравненно вкусны; даже вкус кожи, покрывающей его тело, затмевает Бога...
Я чувствовал себя так, будто сейчас тоже должен раздеться, оставив одну рубаху, сесть к роялю и начать играть.
Но я не мог сделать это так же естественно, как мальчик. Я вспомнил один пасмурный вечер, когда, совершив побег из дома, очутился в Штральзунде. Было последнее воскресенье перед Страстной пятницей. Я, мучимый страхом, из одной церкви угодил в другую. Сперва я через боковой вход вломился в Мариенкирхе, чтобы посмотреть ее нефы; потом, во второй церкви, присутствовал на богослужении. Под конец я через открытые двери вошел в Николаикирхе.
Вверху на хорах кто-то играл на виолончели, а кантор аккомпанировал. Это была ария Баха.
В проходе две женщины болтали, и кантор через некоторое время спросил у них, правильно ли подобран регистр органного сопровождения. Они ответили: «Да». Я же сказал: «Нет».
Я потом сам вскарабкался на хоры, и те двое заиграли снова. Мне в тот момент казалось, что я могу сыграть что угодно, и я попросил у старого кантора разрешения сесть за клавиатурный стол. Он мне позволил. Но как только я выбрал регистр, сила моя улетучилась - вся; я пытался вспомнить мелодию, но она в моей голове полностью стерлась. Растерявшись, я нечаянно потянул не за тот рычажок, и воздух из труб вышел; я этого не заметил, ударил по клавишам - никакого звука.
Тут я услышал за спиной звонкий смех, это смеялась девушка в пурпурно-красном платье. Смеялась надо мной... Мне стало бесконечно стыдно, и я бросился вниз по винтовой лестнице... С тех пор я никогда больше не отваживался играть... Да наверняка уже бы и не сумел.
Хозяин замка подошел ко мне... Глаза мои не были устремлены на него, а смотрели дальше, поверх его головы; но он все-таки подошел. Я очень смутился и хотел сказать, что меня с кем-то перепутали; но страх внутри меня не допустил этого... Страх, кажется, постепенно проникал и в хозяина замка - мой страх, то ощущение неуверенности, что витало в воздухе.
Я опомнился: осознал, что два моих глаза смотрят на разные вещи... Но к тому моменту, когда я полностью сосредоточился, хозяин замка уже прошел мимо и спрашивал Кантора, не хочет ли тот сыграть еще что-нибудь. Тот, всплеснув руками, ответил:
- Кто ж захочет играть после этого мальчугана, да еще в тот же вечер...
Герхард, по-прежнему лежа на полу, стал рассуждать о том, почему все великие и удивительные личности время от времени проявляли жестокость. Ссылался он в основном на Марло и Рембрандта. Он говорил:
- Пылкий Марло, у которого кровь бурлила в жилах, когда он описывал тайное бракосочетание Геро и Леандра, и который потом не смог изобразить их смерть, потому что счел это безответственным - позволить двум любящим умереть в разлуке, а не в объятиях друг у друга... Так вот: у него, конечно, не было доводов, показывающих, что предание в данном пункте не правдиво... Но он боялся сделать предание еще более правдоподобным, если ему удастся изобразить эту не достойную Бога ситуацию... Однако по сути он уже давно обращался с собственной душой еще ужаснее... Он мог быть отвратительным, потому что не желал замалчивать правду. Он писал свои кровавые пьесы, где буйствуют насилие и несправедливость, где трупы подвергаются расчленению и осквернению, - сам же не говорил ни единого слова наперекор.