Государи Московские: Младший сын. Великий стол - Дмитрий Михайлович Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночная прохлада едва трогала его разгоряченное лицо, и всего переполняло ликованием. Он шел, уже выбравшись на наезженный путь, пьяный от недосыпа и счастья, осклизался, спотыкался и подпрыгивал, чуя, как невесомо сейчас его тело: разбежись – и можно полететь! На мосту через Москву-реку его окликнули сторожи:
– Стой, парень! Откуда? Чей молодец?
Ждать бы до утра, да, к счастью, попался знакомый ратник.
– А, Протасья, тысяцкого кметь! Проходи, проходи! Хороша баба-то небось? До зари додержала!
Мишук покраснел, благо в темноте, отшутился. Перейдя мост (вот-вот его должны были снимать, лед уже потемнел, потрескал и весь покрылся разводьями), Мишук, огибая Кремник, полез в гору. Миновав еще одну сторожу, выбрался наконец на угор и, уже подходя к дому, подумал, что худо, ежели дядюшка ныне не заночует, как обычно, в монастыре. Просунув руку, отомкнул щеколду, отворил калитку. В сенях нашарил запор, толкнул разом подавшуюся дверь и – остоялся. Дядюшка, как на грех, пожаловал домой и, видимо, давно уже ожидал племянника. На стук отворяемой двери он пошевелился в кресле, отложил, заложив кожаным снурком, книгу и, отведя покрасневшие глаза от одинокой свечи, хмуро и недобро уставился на Мишука.
Дядя был в лиловом подряснике, камилавке и суконном коче, наброшенном на плечи. В горнице, со вчера дня не топленной, было прохладно. («Вот принесла нелегкая!» – невольно посетовал Мишук.) Сейчас бы сунуться носом в постель, под овчинный тулуп, и заснуть, а тут отвечай – что да зачем… Не маленький!
Дядя оглядел Мишука всего, задержавшись на изгвазданных сапогах.
– За рекою был? – сказал, не столь спрашивая, сколь утверждая. – По бабам шастаешь все, удержу нет… – Примолвил сурово: – Смотри, гулящую девку в дом приведешь – выгоню!
Мишук вспыхнул, промолчал, сдержался.
– От батьки ничего?
– Ничего…
– Давно вестей не шлет… – сказал Грикша задумчиво, поглядев на огонь свечи. – Эх, Федя, Федя!.. Садись, племяш. Оголодал, поди, бегаючи? – спросил он уже не сурово, а устало. У Мишука и впрямь засосало в животе. Дядя кивнул на кувшин с квасом, хлеб и половину сушеной рыбы, и Мишук, ожидая разноса, но не в силах справиться с собой, начал жадно жевать, отрывая крепкими зубами куски судака и крупно откусывая от краюхи.
Дядя смотрел, как он ест, пригорбившись, молчал, чуть покачивая головой. Видно было, какой он уже старый, и Мишук, насыщаясь и добрея, уже со смущением и раскаянием за недавнюю злобу свою поглядывал на дядюшку, соображая, что, пустив племянника к себе в дом, дядя вправе требовать от него и поведения, пристойного своему сану и должности, как-никак келаря Данилова монастыря.
– Схиму принимаю, – вдруг сказал дядя устало, без выражения, как о давно решенном. – Пора.
– Дак как же, келарем-то?.. – не понял Мишук.
– Ухожу. И из монастыря ухожу из Данилова, в Богоявленский перебираюсь, в затвор… Пришел проститься с тобой, а ты, вишь…
– Прости, дядюшка! – вымолвил Мишук, теперь только начиная понимать, как не вовремя пришлась нынче его гульба. Дядюшка был и придирчив, и занудлив порой, а все ж остаться без еговой обороны, одному совсем на Москве… Струхнул Мишук. Даже и есть расхотелось. Дядя уйдет в затвор, дак его и в монастыре не навестишь! А отец далеко, в Переяславле, да тоже хворает. Подумав об отце, Мишук испугался того боле: показалось – уйдет дядя, и с отцом беспременно стрясется какая беда…
Дядюшка поворотился, поднял усталые глаза от огня, вздохнул, вымолвил:
– Имя наше не позорь. Не марай. Мы с батьком твоим чести своей не теряли. Тебе одному дале нести надобно. Вот и хочу прошать у тебя: как жить будешь? По бабам век не набегаисси. Ожениться тебе нать. Може, отец присмотрит невесту, а то здесь, на Москве… – Он, не договорив, замолк. Спросил про другое, без связи: – Служба-то каково идет? Век в молодшей дружине тоже не проходи! Протасий, слышно, ныне у князя не в великой чести…
– Дядя! – решился Мишук. – Скажи! Вот княжичи наши к Михайле Тверскому отъехали. Дак, може, они-то и правы? Нам-то как? Сумненье у нас большое – и сказать неловко, и не вымолвить грех – Юрий-то Данилыч не больно ли круто забрал? Михайле ведь великое княжение Тохтой дадено! Чего ж мы с Тверью и с Ордой ратиться учнем?!
Грикша вскинул седую мохнатую бровь, поглядел на Мишука строго:
– Князя свово судить не смей! Князь от Бога ставлен. О своих грехах молись. Иной князь за грехи людские дается!
– Дядя! Ты – тоже грешен? – перебил Мишук.
– И я грешен.
– Дак как же жить, дядя! По правде али как?
Грикша совсем нахохлился и поник; видно, что разговор вызывал в нем безмерную усталость. Да, верно, и не хотелось ему теперь, перед концом своих земных трудов, решать все это не разрешенное жизнью и суетное кишение страстей, ничтожное перед лицом вечности. И только то, что разговор этот был, возможно, последний, заставляло его отвечать Мишуку:
– Ты, стойно батьки своего, мыслишь, что вот – зло, а вот – добро. Одно убери, другое ся останет… А жизнь, она как окиян, и добро и зло – волны на нем. Возвысь волну, западинка ниже упадет. Данило Саныч добрый был князь, Юрий Данилыч злой, настырный. На нем то и воротилось, чего в отце не было… А дале опять волною подымет, после Юрия-то. Так и прочее в жизни. И все предназначено, из веков в веки. А люди глупы, мыслят, что могут сами ся управить, тщатся изменить жисть! Остареешь – поймешь. А то и не поймешь, как батька твой: о сю пору верит, что ему свободная воля дадена!
В голосе Грикши что-то дрогнуло – отзвуком давнего раздражения, старого, так и не решенного когда-то