Преступление и наказание - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ишь лохмотьев каких набрал и спит с ними, ровно с кладом…– И Настасья закатилась своим болезненно-нервическим смехом. Мигом сунул он всепод шинель и пристально впился в нее глазами. Хоть и очень мало мог он в туминуту вполне толково сообразить, но чувствовал, что с человеком не такобращаться будут, когда придут его брать. «Но… полиция?»
– Чаю бы выпил? Хошь, что ли? Принесу; осталось…
– Нет… я пойду: я сейчас пойду, – бормотал он, становясь наноги.
– Поди и с лестницы не сойдешь?
– Пойду…
– Как хошь.
Она ушла вслед за дворником. Тотчас же бросился он к светуосматривать носок и бахрому: «Пятна есть, но не совсем приметно; всезагрязнилось, затерлось и уже выцвело. Кто не знает заранее – ничего неразглядит. Настасья, стало быть, ничего издали не могла приметить, слава богу!»Тогда с трепетом распечатал он повестку и стал читать; долго читал он инаконец-то понял. Это была обыкновенная повестка из квартала явиться насегодняшний день, в половине десятого, в контору квартального надзирателя.[18]
«Да когда ж это бывало? Никаких я дел сам по себе не имею сполицией! И почему как раз сегодня? – думал он в мучительном недоумении. –Господи, поскорей бы уж!» Он было бросился на колени молиться, но даже самрассмеялся, – не над молитвой, а над собой. Он поспешно стал одеваться.«Пропаду так пропаду, все равно! Носок надеть! – вздумалось вдруг ему, – ещебольше затрется в пыли, и следы пропадут». Но только что он надел, тотчас же исдернул его с отвращением и ужасом. Сдернул, но, сообразив, что другого нет,взял и надел опять – и опять рассмеялся. «Все это условно, все относительно,все это одни только формы, – подумал он мельком, одним только краешком мысли, асам дрожа всем телом, – ведь вот надел же! Ведь кончил же тем, что надел!»Смех, впрочем, тотчас же сменился отчаянием. «Нет, не по силам…» – подумалосьему. Ноги его дрожали. «От страху», – пробормотал он про себя. Голова кружиласьи болела от жару. «Это хитрость! Это они хотят заманить меня хитростью и вдругсбить на всем», – продолжал он про себя, выходя на лестницу. «Скверно то, что япочти в бреду… я могу соврать какую-нибудь глупость…»
На лестнице он вспомнил, что оставляет все вещи так, вобойной дыре, – «а тут, пожалуй, нарочно без него обыск», – вспомнил иостановился. Но такое отчаяние и такой, если можно сказать, цинизм гибели вдруговладели им, что он махнул рукой и пошел дальше.
«Только бы поскорей!..»
На улице опять жара стояла невыносимая; хоть бы капля дождяво все эти дни. Опять пыль, кирпич и известка, опять вонь из лавочек ираспивочных, опять поминутно пьяные, чухонцы-разносчики и полуразвалившиеся извозчики.Солнце ярко блеснуло ему в глаза, так что больно стало глядеть, и голова егосовсем закружилась, – обыкновенное ощущение лихорадочного, выходящего вдруг наулицу в яркий солнечный день.
Дойдя до поворота во вчерашнюю улицу, он с мучительною тревогойзаглянул в нее, на тот дом… и тотчас же отвел глаза.
«Если спросят, я, может быть, и скажу», – подумал он,подходя к конторе.
Контора была от него с четверть версты. Она только чтопереехала на новую квартиру, в новый дом, в четвертый этаж. На прежней квартиреон был когда-то мельком, но очень давно. Войдя под ворота, он увидел направолестницу, по которой сходил мужик с книжкой в руках; «дворник, значит; значит,тут и есть контора», и он стал подниматься наверх наугад. Спрашивать ни у когони об чем не хотел.
«Войду, стану на колена и все расскажу…» – подумал он, входяв четвертый этаж.
Лестница была узенькая, крутая и вся в помоях. Все кухнивсех квартир во всех четырех этажах отворялись на эту лестницу и стояли такпочти целый день. Оттого была страшная духота. Вверх и вниз всходили и сходилидворники с книжками под мышкой, хожалые[19] и разный люд обоего пола –посетители. Дверь в самую контору была тоже настежь отворена. Он вошел иостановился в прихожей. Тут всё стояли и ждали какие-то мужики. Здесь тожедухота была чрезвычайная и, кроме того, до тошноты било в нос свежею, еще невыстоявшеюся краской на тухлой олифе вновь покрашенных комнат. Переждавнемного, он рассудил подвинуться еще вперед, в следующую комнату. Всё крошечныеи низенькие были комнаты. Страшное нетерпение тянуло его все дальше и дальше.Никто не замечал его. Во второй комнате сидели и писали какие-то писцы, одетыеразве немного его получше, на вид все странный какой-то народ. Он обратился кодному из них.
– Чего тебе?
Он показал повестку из конторы.
– Вы студент? – спросил тот, взглянув на повестку.
– Да, бывший студент.
Писец оглядел его, впрочем без всякого любопытства. Это былкакой-то особенно взъерошенный человек с неподвижною идеей во взгляде.
«От этого ничего не узнаешь, потому что ему все равно», –подумал Раскольников.
– Ступайте туда, к письмоводителю, – сказал писец и ткнулвперед пальцем, показывая на самую последнюю комнату.
Он вошел в эту комнату (четвертую по порядку), тесную ибитком набитую публикой, – народом несколько почище одетым, чем в тех комнатах.Между посетителями были две дамы. Одна в трауре, бедно одетая, сидела за столомпротив письмоводителя и что-то писала под его диктовку. Другая же дама, оченьполная и багрово-красная, с пятнами, видная женщина, и что-то уж очень пышноодетая, с брошкой на груди величиной в чайное блюдечко, стояла в сторонке ичего-то ждала. Раскольников сунул письмоводителю свою повестку. Тот мелькомвзглянул на нее, сказал: «подождите», и продолжал заниматься с траурною дамой.
Он перевел дух свободнее. «Наверно, не то!» Мало-помалу онстал ободряться, он усовещивал себя всеми силами ободриться и опомниться.
«Какая-нибудь глупость, какая-нибудь самая мелкаянеосторожность, и я могу всего себя выдать! Гм… жаль, что здесь воздуху нет, –прибавил он, – духота… Голова еще больше кружится… и ум тоже…»
Он чувствовал во всем себе страшный беспорядок. Он самбоялся не совладеть с собой. Он старался прицепиться к чему-нибудь и о чем бынибудь думать, о совершенно постороннем, но это совсем не удавалось.Письмоводитель сильно, впрочем, интересовал его: ему всё хотелось что-нибудьугадать по его лицу, раскусить. Это был очень молодой человек, лет двадцатидвух, с смуглою и подвижною физиономией, казавшеюся старее своих лет, одетый помоде и фатом, с пробором на затылке, расчесанный и распомаженный, со множествомперстней и колец на белых, отчищенных щетками пальцах и золотыми цепями нажилете. С одним бывшим тут иностранцем он даже сказал слова два по-французски,и очень удовлетворительно.