На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7-е.
В получившей широкую автономию Словакии (даже прежнее название «Чехословакия» было заменено новым «Чехо-Словакия») сформировано национальное правительство. Во главе в качестве премьера утверждён лидер Словацкой Народной партии Тисо, выступавший за максимально возможную независимость Словакии в рамках Чехословацкого государства.
17-е.
Польский посол в Берлине Липский в беседе с Риббентропом дал понять, что Польшу не может удовлетворить отдалённая перспектива получения советского Причерноморья в обмен на передачу Германии польского балтийского побережья уже теперь.
24-е.
В Париже состоялись консультации английского премьера Чемберлена и министра иностранных дел Галифакса с их французскими коллегами Даладье и Боннэ. На них констатировалось «очевидное намерение немцев нападением на Украину начать расчленение России».
30-е.
Советник Чемберлена Вильсон в беседе с советским послом в Великобритании Майским обмолвился: «Следующий большой удар Гитлера будет против Украины. Техника будет примерно та же, что в случае с Чехословакией. Сначала рост национализма, восстание украинского населения, а затем освобождение Украины Гитлером под флагом самоопределения».
Хлёсткий порывистый ветер волнами гнал снежную пыль. Струи позёмки, ядовито шурша, безголовыми змеями вились по брусчатке. Ритмично хлопали полы шинели замершего подбородком вперёд, с уставленной в небо винтовкой ближнего караульного красноармейца, неподвижного, точно шахматная пешка или стойкий оловянный солдатик. Царь-пушку и горку ядер к ней окатывало белёсым дымом то слева, то справа; в щелях между ядрами и в зубастой пасти свирепого монстра, ощерившегося из лафета, уже набухли снежные опухоли.
От мороза и ветра у Кобы слезились глаза, и на кончике носа то и дело проступала капля. Он машинально смахивал её, но через несколько минут она набегала снова.
Вечерело. Белый бегущий снег становился серым, а низкое серое небо – сизым.
Коба положил руку на холодное колесо. На чёрном массивном чугунном его маленькая светлая ладонь выглядела особенно беззащитной; казалась, вот-вот примёрзнет.
– Как думаешь, – спросил он, – она правда никогда не стреляла?
Я ещё раз посмотрел на бесчисленные сложные рельефы, превращавшие убийственную махину в произведение искусства, и ответил:
– Есть такое мнение.
– Но в принципе могла она стрелять или нет?
– Из такой красоты стрелять – это кем же надо быть, Коба?
Он помолчал и уронил:
– Красота – это для мирных и сытых.
– Да перестань. Как раз на краю всё начинаешь видеть и чувствовать особенно остро. И в первую очередь – красоту.
Он отнял ладонь от ледяного чугуна и пренебрежительно отмахнулся.
– Ещё скажи, что красота спасёт мир.
– А что?
– Не что, а кто. Мы. Большевики.
Что тут ответишь? Ни возразить нельзя, ни согласиться. Даже если кого-то мы и впрямь спасём, то кто спасёт нас? Но лучше не задаваться такими вопросами; цепочка может оказаться длиннее, чем мы думаем, и, выбирая её звёнышко за звёнышком, не ровён час, в поповские выдумки упрёшься. Я выждал мгновение и вернул разговор назад.
– А почему ты спрашиваешь?
Он опять помолчал. Смахнул каплю. Бедный парень с винторезом, подумал я. Ему и пошевелиться-то нельзя, если вдруг сопля набежит. Особенно когда такие люди рядом. Небось стоит и в душе клянёт нас на чём свет стоит. Уйдём – просморкается…
А мы, как на грех, стоим да стоим.
– Ко мне тут с проектом нового ледокола приходили, – нехотя сказал Коба. – Ты же знаешь, как Севморпуть нуждается в ледоколах. И вот сочинили этакую громадину… Чуть не с километр длиной. И название у них уже готово: «Иосиф Сталин».
– Кто бы сомневался, – сказал я.
Он фыркнул в обледеневшие усы.
– Я сразу представил, как будет выглядеть, скажем, заголовок передовицы в «Известиях»: «Иосиф Сталин затёрт льдами».
– А сколько сразу народу сажать придётся, – подхватил я. – Почитай, всю редакцию.
– Юмор у тебя… – Он покачал головой. – В общем, мне эта идея сразу показалась пустышкой. А для очистки совести я проект Крылову послал.
– Великий корабел, – согласился я.
– Потом принял его, всё чин чинарём… И он разом эти бумаги, чертежи, расчёты, обоснования, всю эту кипу несчастную двумя руками кидает мне на стол и ядовито говорит: вот, дескать, был у нас Царь-колокол, который никогда не звонил, Царь-пушка, которая никогда не стреляла, а будет ещё Царь-ледокол, который никогда не поплывёт.
– Сильно, – сказал я, живо представив эту сцену. – Могучий старик.
– Старик-то могучий, я и сам знаю, но вот о чём думали проектировщики? Ты у нас психолог, скажи. На что они рассчитывали?
– На конфетку.
– Конфетку все хотят. Но надо же мозги включать иногда. Слушай, неужели меня так низко ценят? Неужели думают, что, если старому Кобе грубо и бессмысленно польстить, он сразу Сталинские премии метать начнёт?
– Проделана большая работа… – сказал я.
Он не принял шутки. Сокрушённо проговорил:
– Как этим людям доверять после такого?
– Не драматизируй. Коллектив хотел сделать тебе приятно.
– Мне не надо приятно! – вдруг рявкнул он. – Меня от такого приятно тошнит! Они что, хотят меня сделать дураком, который согнутую спину ценит больше дела? Мне надо, чтобы работало! Чтобы всё работало! Кто честно работает, у того ни один волос с головы не упадёт. А кто честно и хорошо работает, тот уж без конфетки не останется.
Я только покосился на него, но смолчал.
Иногда у меня едва с языка не срывалось: «Тебе не совестно?»
Глупее подобных вопросов ничего нельзя придумать. Это вроде как женщины спрашивают: «Ты меня ещё любишь?»
Если у человека есть совесть, ему всегда за что-то совестно. Не совестно только тем, у кого совести нет. Любой прохожий и меня мог бы так же спросить, и я, если бы захотел ответить искренне, сказал бы: «Ещё как».
Ну и что дальше?
Вот я спрошу его, и он, представим на минутку, ответит: «Совестно».
Может, миллионы убитых с четырнадцатого по двадцать первый сразу восстанут из могил, бодро отряхнутся и побегут к станкам, возьмутся за плуги и сеялки? Поведут брачные хороводы, рожать начнут? Или, может, те, кто выжил, но, начав привыкать к рекам крови ещё в бессмысленной империалистической бойне, привык к ним так, что иного спора, кроме перестрелки, и вообразить не может, сразу сделаются трепетными человеколюбцами? Может, в Заполярье зацветут олеандры и народ сам собой потянется к Таймыру, в Коми, на Ямал и Колыму, чтобы зашибить большую деньгу и, радикально решая пресловутый квартирный вопрос, прямо по месту работы выстроить просторные семейные коттеджи у тёплых вод лазурного Ледовитого океана, заодно давая стране позарез ей нужные никель, медь, хром, золото, лес? Может, вдруг сделаются неколебимыми патриотами те десятки, а то и сотни тысяч простых советских граждан, тайком сходящих с ума от ненависти к новым порядкам, а потому инфантильно путающих эсэсовцев с меценатами и загодя готовых встретить хлебом-солью хоть Гитлера, хоть кого в нелепой вере, что он зачем-то вернёт им Россию, которую они потеряли? Может, прибалты, нагулявшие под царями жирок и культурку, ни с того ни с сего вспомнят, как при немецких баронах их секли на мызах и не пускали внутрь городских стен, а вспомнив, в очередной раз повернутся, точно изба на курногах, к западу задом и к востоку передом? Может, финская граница, сама собой приподнявшись, вежливо отодвинется и заново ляжет на карельские мхи уже не в тридцати километрах от Ленинграда, а, скажем, в двухстах? Может, самураи, соблюдая все тонкости восточного этикета, покаянно попросят прощения за причинённое беспокойство, покинут Маньчжурию и перестанут испытывать на излом наши погранзаставы? Может, поляки вдруг проникнутся идеями славянского братства, Крупп объявит о плане конверсии и переключится на производство сковородок и детских колясок, а Гитлер уйдёт в монастырь?