Зверь с той стороны - Александр Сивинских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Границы в Раю? — спросил Костя. — Похоже на кощунство.
— Кощунство? — нацелил на него палец дядя Тёма. — Отнюдь нет! Печальный факт. Тебя, Константэн, насторожило, что я называю зарубежных христиан иноверцами? Тем не менее, это так. Нужно ли пояснять, что католическое и тем паче протестантское христианство — религии, к православию никакого отношения много столетий уже не имеющие? Ислам я нарочно оставляю за скобками нашего сегодняшнего анализа. Возможно, он держался чуть крепче, но коммунисты изрядно пошатнули и его. Итак, перед нами открывается картина адской трагедии. Преисподняя ветшает, грешники поступают с перебоями, в рядах бесов депрессия и уныние. Стало быть, дабы не зачахнуть, дьявольской вотчине вкупе с её нечистыми рогато-копытными, воняющими серой гегемонами оставался единственный выход. Самый простой. Просочиться в наш мир. Овеществиться. Когда гора не идёт к Магомету… И Магомет, простите, Иблис — пришёл. Чего это ему стоило, трудно представить. Дорогого стоило, как мне думается. Но он, как известно, от веку был настойчив и последователен в своих решениях и не привык считаться с трудностями. "Грянет буря, мы поспорим и поборемся мы с ней!" Поспорил. Поборолся. Превозмог. И пришёл. И, похоже, прижился настолько, что изгнать его теперь восвояси — в магмы Преисподней — очень и оч-чень проблематично. Да и кто возьмётся?… Кто поверит?…
— Что же делать? — шёпотом спросил Костя, тягостно вздохнув.
— Штаны снимать да бегать, — со вкусом расхохотался дядя Тёма, откинувшись телом назад и хлопая ладонью по коленке. — Очнись, Константэн, мон энфант, я ж шучу! Ты что, поверил? Ну, даёшь! Поехали, грешник!…
Он вёл мотоцикл значительно медленней, чем прежде, и продолжал похохатывать, озорно поглядывая на Костю. Костя насупился. Ему было обидно. А ещё ему было страшно. Теперь уже по-настоящему. Жутковатая шутка дяди Тёмы давила его так, словно воздух сделался вдруг жидким стеклом, жидкой прозрачной грязью. И обрушился на него всеми триллионами тонн невидимой жижи изменённого навечно атмосферного столба.
Словно он впрямь уже погрузился в "магмы".
Лихо прокатив по горбатому мостику без перил, сложенному из толстых деревянных плах, они миновали быстротечную речку, обозначенную как Арийка, и поехали вдоль неё. Вечерело. Над Арийкой носились за мушками огромные стрекозы, а из воды то и дело выскакивали рыбёшки, столь же охочие, как и стрекозы, до сладких летающих букашек. В одном месте дорогу пересекал ряд вертикально торчащих из земли полусгнивших бревен различной высоты. Дядя Тёма объехал бревна ловко, не снижая скорости, и крикнул:
— Тут плотина раньше была. Давно, лет сто или больше. Крепко строили — чурбаки ни один бульдозер не берёт. На мотоцикле-то ладно ещё, объедешь, а вот если сено везти, дак не больно хорошо. Роняли тут с машины сено, было как-то пару раз. Ну, не мы, мы-то не здесь косим. А люди роняли. Ох, и поеблися, наверно, ох и поматькались…
Костя порозовел. Нельзя сказать, чтобы он был настолько рафинированным мальчиком, чтобы совсем уж не знать мата. Да в компании друзей он и сам очень даже мог выразиться крепко и забористо! Однако в его семье было не принято, чтобы взрослые ругались нецензурно при ребенке, поэтому словечко, слетевшее с дяди Тёминого языка, задело его неприятно. Царапнуло. Колхозник, вдруг зло, с пренебрежением подумал о нём Костя. Невежа. Философ доморощенный. Кликуша. Коммунисты — демоны, Сталин — сатана. Тьфу!
Дороги — да, но в первую очередь — дураки!
Баба Оня сидела на скамеечке в тени сирени и щурилась на подъезжающий мотоцикл из-под сухонькой загорелой ладошки, приставленной козырьком ко лбу. Рядом стояла её знаменитая "бадожка" — отполированная до блеска крепкая неровная тросточка с шишковатым наплывом вместо набалдашника. Нижняя часть "бадожки" была на добрую пядь обита красной медью и имела стальной заточенный конец. По стеблю вились вырезанные ножом травяные орнаменты. Именно ею баба Оня пригвоздила несколько лет назад к капустной грядке бешеную лису, которая пришла из близкого леса кусать, заражать неизлечимой хворью дворовую бабы Онину живность.
В один из прошлых приездов Костя, тогда ещё десятилетний, всерьёз обдумывал, как бы трость половчее спереть. Она, даже без учёта легенды, казалась настолько современной и стильной, что Костя болел ею, грезил по ночам. К тому же hand made, ручная работа. Сегодня Костя изумлялся детской своей слепоте. Ну, палка и палка. Клюка старого человека. Невзрачная, поизносившаяся.
Соскочив с мотоцикла, Костя улыбнулся, вложив в изгиб губ всё тепло, которое испытывал к этой трижды согбенной старушке с голосом мультяшного персонажа, и поспешил её обнять.
Баба Оня была родной сестрой бабушки, папиной мамы. Когда бабушка умерла, Костя и родители продолжали приезжать к ней в Серебряное, и она честно им радовалась. Сколько помнит Костя, баба Оня ничуть не менялась, разве что горбик становился круче. Костя её любил. От неё не пахло старушечьим запахом, она никогда не жаловалась на болезни и не заставляла его немедленно садиться за стол или немедленно ложиться спать. Она вообще не заставляла его что-то делать, всецело предоставляя самому себе. За Костей в её доме числилась крошечная комнатка, куда баба Оня ни разу не вошла без стука. Кушать он мог в любое время — в подполе всегда стояло прохладное молоко, творог, сметана. Свежий домашний хлеб, накрытый полотенцем, ждал его в залавке — старинном кухонном шкафу. На обед бывал наваристый суп, найти который можно было в печи. Огород, садик с иргой, крыжовником и смородиной — в полном распоряжении: угощайся витаминами, сколько влезет.
Ради подобной свободы Костя каждое лето без колебания жертвовал городской цивилизацией. Папа называл это его паломничество "поездкой на этюды" или «пленэром» и всячески приветствовал. Как и мама.
Костя рос одарённым юношей. Он занимался в художественной школе, писал стихи, которые с удовольствием печатали в городской воскресной газете, посещал кружок любителей истории при Доме творчества учащихся. При этом он не был оранжерейным цветком — отлично плавал (второй юношеский разряд), мог постоять за себя не только в интеллектуальном сражении, но и в уличной потасовке. Одноклассники его уважали, однако близких друзей у него не было — побаивались его, что ли?
В Серебряном у Кости рождались лучшие стихи, лучшие акварели. Кажется, сам воздух, пропитанный ароматами цветущей природы и угасающего человеческого существования (в деревне доживали век старики возраста, перевалившего за грань семидесятилетия, остальные обитатели давно разлетелись из отеческого гнезда), чудесным образом сублимировался в бурлящую творческую энергию.
Лето обычно пролетало незаметно.
Посвежевший после купания в гигантской огородной бочке, Костя сидел на скамейке перед домом и лузгал семечки. Благородные бабы Онины семечки, полосатые словно зебры, крупные-крупные, сушенные в русской печи за два — три приема, совершенно не походили на тех чёрненьких, пыльных уродцев, что продают алчные городские старухи стаканами. Шелуху он сплёвывал в припасённый газетный кулёк. В палисаднике за спиной стрекотали кузнечики. По полузасохшему тополю, чья скелетообразная вечерняя тень настойчиво тянулась к Косте через дорогу, неутомимо скакала, изредка потрескивая, сорока. У сороки на тополе было устроено гнездо, и она волновалась, не разрушит ли новый человек её семейного уюта. В Косте потихоньку закипало, побулькивая, пока неведомое варево, которое к ночи, чувствовалось, со свистом и струями обжигающего пара выплеснется в новые стихи. Костя не торопил событий — пускай готовность копится до невыносимого, предэкстатического напряжения. О, взрыв будет великолепен!