Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны - Леонид Латынин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Площадь вздрогнула, застыла, повисла тишина, и только факелы потрескивали в тишине одним огромным сиплым треском, люди перестали искать друг друга, каждый положил руку за пазуху, и, когда последний удар Спасского колокола отзвенел свою музыку, на середину круга, который был очерчен, вышел генеральный процентщик, по должности считавшийся самым чистокровным. Четыре исходные крови текли якобы в нем, но больше других кровь северян. Вздернутый нос его был розов от волнения и света факелов, глаза увлажнены, руки чуть дрожали – типичный, курносый, круглолицый китае-бурято-дулеб, похожий на своего Пращура, такой же высокий, с узкими свиными глазами, такой же истовый, с завещанной звездой на груди.
Курносый поднял руку. Мгновенно факелы перестали трещать, ветры – дуть, люди – дышать, тучи – скользить по небу, площадь – гудеть, Спасские часы – играть марш. Как ему было легко совершить то, что он должен был совершить, ритуал поворота истории освободил его от всех сомнений и мыслей, генеральный был призван выполнить волю истории, какой бы она ни была. Сегодня не было генерального, но оно шло через него в мир.
И он заговорил, заговорил внутренне устойчиво, жестко, резко, рьяно и внешне басовито, внушающе, он заговорил о человеке, который был когда-то побит камнями вот здесь, возле Лобного места, о том, какая это была ошибка, и москвичи помнят об этой ошибке и никогда не повторят ее, и залог этой памяти – цветы, которые принесли они, и, не переставая говорить, он подошел к куче камней, около которой лежала охапка свежих, ярких цветов – от анютиных глазок, маргариток до огромных бело-розовых гладиолусов и ярко-бордовых георгинов, похожих на медуз.
И положил свои скромные алые розы в это собрание цветов.
И отошел, не переставая говорить.
Он говорил, что, когда пришел этот человек именем Петр и у него нашли кровь, которой не было ни у кого из живущих в Москве, его предки оказались единственными, кто выступил против всех, они просили подождать более точных результатов анализа, но их не послушали. И для его предков было неудивительно, что потом, когда были созданы более чуткие машины, эту кровь нашли у каждого из живущих тогда и ныне, и она сегодня является той общей кровью, что позволяет им, собравшись вместе, бросить камень в человека, чья кровь чужда каждому, оказавшемуся здесь.
Общий чужой (или общий враг) – это праздник, который послало им время, и хотя все знали, что его предок был первым, кто бросил камень в Петра, памятник кому сейчас возвышался над кучей камней, все кивали.
– Я как самый чистокровный среди вас, – говорил генеральный процентщик, вскидывая к небу загнутый куриный нос, который удлинялся в свете факелов и напоминал клюв, и все кивали головами, хотя точно знали, что в его крови намешано такое количество разных процентов, что больше было только у челяди и жителей пригорода.
Бросить заветный камень и тем на время освободиться от этой тяжести.
И медленно карусель прошла по площади, и возле Петра выросла куча живых цветов, скрыв памятник и омочив его и цветы искренними слезами, от которых камень заблестел, а цветы открыли свои черно-бело-красно-желтые лепестки и испустили аромат, смешанный с запахом слез.
И когда эта огромная, похожая на фестивальные кольца, четырехкрылая мельница вернулась в начальное положение, опять заговорил генеральный процентщик. Теперь голос его был похож на раскаленный, льющийся в ковш металл, глаза сияли, как рубиновые шары на кремлевских башнях, в которые была налита чистая кровь основных народов, населявших Москву.
И голос гудел, как Царь-колокол, когда он падал с колокольни Ивана Великого, и кусок колокола начинал отваливаться, тоже гудя в ответ разбуженной земле.
И Емеля из его речи узнал, что в его крови найдена кровь, которой-де нет ни у кого из стоящих здесь. И которая – вызов их такой совершенной и такой гармоничной, истинной, единственно правильной системе. И факт существования Емели – это пропасть на их единственно верном пути, которым они шли века и которым им идти еще века. И если сегодня они, а это должен сделать каждый, считающий себя истинным сыном отечества, не совершат правое дело тем же способом, что завещали предки, то их не поймут будущие поколения, не простят будущие поколения и проклянут будущие поколения.
Вздох отчаяния пронесся, как ураган по деревне, ломая деревья и срывая крыши, такой это был единодушный порыв, в эту минуту они понимали, завороженные речью и ощущением своего совершенства, что их система действительно лучшая в мире, и малейшее пятно на этой системе погубит эту систему. И их дети, которых они никогда не видели, а если и увидят, то не узнают, проклянут их единственную, их интересную, полную опасности, тревоги, ожидания, и волнения, и страха, и гибели, а значит, движения и подлинного непрерывного обновления и конфликта жизнь.
Рыдание повисло в ночном воздухе, факелы вздрогнули, как будто выстрелили из Царь-пушки. Но все замерло, когда Емеле дали последнее слово.
Емеля, захваченный общим порывом и отчасти речью генерального, сам был готов, удивляясь им, разодрать на себе одежды и посыпать голову пеплом и первым бросить в себя камень. Хотя за пазухой у него одного ничего не было.
Емеля сочувственно согласился с ними в это мгновение, вслух вспомнив о медвежьей крови, которая текла в нем, в его теле, в его душе и, разумеется, в мыслях. Вздох ликования прокатился по площади, у них было «право бросить в него камень», они были справедливы и перед собой, и перед веками, и перед законом. Счастлив был и Емеля, который мог принести им это счастье, Емеля истово чтил Божий завет.
Вздох ликования обошел площадь и волнами покатился на все четыре стороны света. Генеральный, прослезившись, слушал, смотрел и понимал, что это главная минута его духовной жизни – генеральное мгновенье.
Вдохновение забило в нем крыльями.
Не надо больше было ничего говорить. Он подошел к Ждане, стоящей внизу перед Емелей, и протянул ей свой камень. Общая карусель вдохновения захватила и Ждану, и ее память, и ее мозг. Она была частью этой площади, частью Москвы, частью мира, в ее крови гремел энтузиазм миллионов, не мешая еще более выросшей в ней любви к Емеле. И всей своей пружинистой, молодой, заведенной страстью любви и общего восторга и единства силой она швырнула камень, положенный в ее руку мокрой, липкой рукой генерального процентщика.
Емеля покачнулся, удар был точен и гулок, его услышали и те, кто был рядом, и те, кто был далеко от площади, его услышали Лета, Волос, Велес, Медведь. Пелена боли закрыла Емелин мозг, как закрывает сцену занавес с чайкой во МХАТе. И желудь, положенный в руку Емели Летой, выпал из его пальцев и закатился в лунку от камня, который вывернули из земли и сегодня положили за пазуху.
Люди покачнулись, огни потекли по груди, дыхание упало, как путник, сорвавшийся с моста, такого высокого, что упавший успевал состариться, прежде чем долетал до воды, и в это время часы ударили один раз.
Один удар со Спасской башни, башни, которая первая получила шатер наверх, задолго до прочих остальных, еще в 1625 год, и называлась она тогда Фроловской, на ней нужно было выстроить шатер для укрытия часов. И сделали этот шатер мастера Бажен Огурцов, Караулов и Загряжский. И когда построили его, старые часы сняли и продали на вес Спасскому монастырю в Ярославле, и поставили часы с «перечасьем»[7], и Кирилл Самойлов отлил для них тринадцать колоколов, и звук этих колоколов услышал Емеля, ибо удар учит и дает нам возможность слушать иную – иными не слышимую, но звучавшую именно здесь – музыку.