Неизвестный М.Е. Салтыков (Н. Щедрин). Воспоминания, письма, стихи - Евгения Нахимовна Строганова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчание прервал отец, задав посетителю вопрос о том, сколько шагов имеет длина Невского пр‹оспекта› от Аничкова моста до угла Б‹ольшой› Морской улицы. Озадаченный странным, по его мнению, вопросом, С. не нашел, что ответить. Тяжелую для него сцену прервал вход в кабинет моей матери. Он долго, однако, не мог сообразить причину, побудившую моего отца задать ему непонятный для него вопрос. На самом же деле суть его уразуметь было легко. Дело в том, что в описываемое время не желавшие работать молодые люди из богатых семей Петербурга ежедневно после завтрака «гранили» тротуар солнечной стороны Невского, т. е., другими словами, прогуливались именно между указанными выше пунктами главной улицы столицы, проходя расстояние взад и вперед. Вот отец и желал иносказательно дать понять С, что он его причисляет к тем бездельникам, которые в то время от часу до трех украшали своими персонами Невский и знали эту улицу так хорошо, что им должно было быть известно даже число шагов между двумя ее пунктами – пределами их ежедневного гулянья.
В Лидине, в честь пребывания в нем отца, его фамилией была названа дорога, по которой он ежедневно совершал в коляске прогулки. Вся вообще светская публика была не по нраву папе. Он над ней едко и зло трунил, давая тем из ее представителей, которые имели несчастье попасться ему на глаза, меткие, но чрезвычайно обидные для самолюбия прозвища.
Будучи в то время занят «Пошехонской стариной», он ничего не успел о ней, этой публике, написать, так как смерть, уже давно его сторожившая, не дала ему на это времени.
Надо сказать, что дачная жизнь вовсе не нравилась отцу, привыкшему или иметь свой клочок земли, вроде Витенева под Москвой[231] или Лебяжьего недалеко от Ораниенбаума[232], расположенного почти при семафоре Красная горка, или же странствовать за границей, причем любимым его городом был Париж, уличная жизнь которого, бойкая и задорная, доставляла ему несказанное удовольствие. Полечившись в Германии, папа обыкновенно ездил в Париж и, насколько хватало сил, жил его уличной и театральной жизнью, забрасывая временно всякую работу. Сам водил нас смотреть в Елисейские поля Guignol (Петрушку)[233], причем от души смеялся, когда этот последний дубиной колотил жандарма и полицейского комиссара; ходил с нами кормить лебедей в Тюльерийском саду, ездил с нами на grandes eaux[234], т. е. смотреть на фонтаны в Сен-Клу и в Версале. А один часами гулял по бульварам, приходя домой усталый, но довольный. Все удивлялись той перемене, которая происходила в нем, когда он ощущал под ногами асфальт парижских бульваров. Он становился жизнерадостным, и обычная суровость неизвестно куда исчезала.
– Я, – как-то сказал он кому-то при мне, – тут перерождаюсь. Ну, а там… – махнул рукой, очевидно, намекая на Россию, – я старая, разбитая рабочая кляча. И все же, – без нее (т. е. без России) я обойтись не могу… И умру с радостью, служа ей…
Как любил мой отец Россию, как он скорбел ее скорбью, как болел ее болезнями – видно из всех его произведений. Особенно же ярко выразилась эта бескорыстная, честная любовь к родине, нищей, темной, но все же сердцу милой, в заключительной главе к «Убежищу Монрепо» и в сказке «Пропала совесть».
Поэтому понятно, как скорбел он, видя, что такие люди, как Тургенев, доктор Белоголовый, критик Анненков[235], добровольно покидают Россию и даже, как, например, последний из названных лиц, роднятся с иностранцами: дочь Анненкова Вера вышла замуж за какого-то германского обер-лейтенанта.
Павел Васильевич Анненков
Касаясь Анненкова, я не могу не привести одного комического эпизода, к нему относящегося. Отец как-то приехал в Висбаден и нанял квартиру на улице, ведущей от Таунус-штрассе к русской церкви. Утром он сидел на балконе, выходящем