Птица скорби - Мубанга Калимамуквенто
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мамина печаль теперь была совсем иного свойства. В ней появилась не просто отрешённость, а полное безразличие ко всему окружающему. Прошло уже несколько месяцев, но состояние мамы не улучшалось. Бывало, смотрит на нас с Али, как будто не узнаёт, а потом спрашивает – куда подевался её Куфе. Мы испуганно молчим, а мама всё крутит головой, ищет своего сыночка. Иногда она вообще не поднималась с постели, сидела и раскачивалась как безумная или вторила пению птиц, а потом заливалась слезами. Мама больше не будила меня по утрам, не гнала в школу, перестала ходить в церковь. Мы старались не говорить про Куфе, а без его плача и смешного лепета дом опустел. Я и сама не догадывалась, как сильно его любила.
Глава 11
Я прекрасно помнила, как вела себя мама после смерти Тате.
Она старалась, чтобы всё было как прежде, надеялась, что своими песнями и стремлением к чистоте и порядку склеит нашу разбитую жизнь. Это было и хорошо, и плохо одновременно: ведь сколько мы ни старались, жизнь вокруг нас всё равно поменялась. Ничего не было как прежде. Мама вставала по утрам, начинала уборку, но дом опустел, убирать было нечего. Она много времени проводила на кухне, хотя готовить было не из чего, а потом и не на чем (когда мы остались без плиты). Что бы ни происходило, мама постоянно пела свой любимый гимн «С тобой у креста».
Сначала я полагала, что она старается ради нас. Чтобы мы не тосковали по прежней жизни. Чтобы я не хмурилась, а Куфе не плакал. Чтобы Али не бунтовал, не прогуливал школу. Но одна неделя сменяла другую, вся эта игра была важна скорее для неё самой. Маме было необходимо проснуться утром с петухами, раскрыть створки окна, отодвинуть занавески и впустить в комнату солнце. В нашем крошечном домике в Матеро она убиралась аж два раза в день, словно этим можно побороть убожество. И к чему был этот самообман с отдёргиванием занавесок, если солнце само палило через дырявую крышу? Сколько ни надевай маску благодушия, как можно было не замечать, что Али прогуливает школу, а Куфе совсем отощал и обескровел? Мама повесила на стену папин портрет, но на фоне неоштукатуренных стен лаковая рамка смотрелась нелепо, а само фото так покоробилось от влаги, что папина улыбка превратилась в ухмылку. По утрам я открывала глаза, видела эту ухмылку, и мне хотелось заорать и сорвать фото вместе с рамкой.
Кроме того, мама уже не выглядела тем, кем хотела казаться. Да, она общалась с соседками, слушала их сплетни, улыбалась, но стала худой как щепка. Если Куфе тошнило, она расковыривала кожу вокруг ногтей, но, перехватив мой взгляд, говорила: «Всё будет хорошо, Чимука, всё обязательно наладится».
Вот такой была мама после смерти Тате – то умиротворённой, то тревожной, с осунувшимся лицом и тоской по Тате в глазах: «Как жаль, что твоего папы больше нет с нами».
Но когда умер Куфе, это было нечто пострашнее. Мама стала как декабрьская непогода, сезон дождей. Это как когда хлещет ливень, вообще не позволяя солнцу светить. Это как разыгравшаяся буря, что смывает дома и вырывает с корнем деревья. На этот раз мама не улыбалась соседкам, не говорила, что у неё всё хорошо: она просто смотрела сквозь них, словно не замечая. А когда плакала, то не утирала слёзы. Горе сжирало нашу маму, и мы переставали узнавать её. Она продолжала копить таблетки, принимая их как милостыню от Деррика-старшего и даже подбирая их с земли и ссыпая в плошку на подоконнике. Их там много собралось – красных, зелёных, синих, любых.
И каждый божий день, независимо от того, есть у нас мыло или нет, мама стирала одежду Куфе. Она застирала её до дыр. Бродила возле дома с отрешённым видом, а потом, словно очнувшись, вдруг могла спросить, поел ли Куфе.
– Что? – удивилась я, когда услышала такое в первый раз.
– Куфе. Он поел? Ему надо хорошо кушать.
– Мама, Куфе умер.
«Иисус, святая чистота, стою с тобою у креста. Я до последнего с тобою вздоха, пью из источника, текущего с горы Голгофа…» – распевала тогда она.
Али пропадал до поздней ночи, и я уже клевала носом, не в силах дождаться его.
– А правду про тебя говорят? – спросила я как-то, когда он пришёл домой и стал искать хоть какую-то еду.
– Што-а? – кинул он через плечо.
– Ужин в контейнере на столе, – подсказала я.
– Так что там про меня говорят? – еле выговорил он, набрасываясь на ншиму. С улицы доносилась музыка, и Али вяло изобразил что-то вроде танца. Через дыру в крыше лился лунный свет, отбрасывая на стену его скрюченную тень.
– Говорят, вы с Дерриком-младшим нюхаете какую-то дрянь.
Он кивнул:
– Дрянь очень даже неплохая.
– Как это?
– Др-р… Непл… – У него не получилось ответить.
– Такая неплохая, что ты после неё еле языком шевелишь?
Рассмеявшись, он вытащил из штанов белый тюбик, отвинтил крышку и сделал шумный вдох. Затем щёлкнул зажигалкой над клеем, подождал несколько секунд, вдохнул пары ртом, и у него аж шары на лоб полезли. Прямо на глазах Али стал ещё более заторможенным и сонным.
Я напомнила ему о своём существовании:
– Так почему ты это делаешь?
– Птаму, – медленно произнёс Али, полуприкрыв глаза. – Птаму што эта штука приглушает чувство голода, сестрёнка, и согревает. – Доев ншиму, он бросил контейнер в таз с грязной посудой.
– Это мама тебе приготовила, – по привычке соврала я и запнулась. Первый раз за долгое время я могла внимательно рассмотреть брата. Что-то ещё осталось от него прежнего – приподнятые уголки пухлых губ, добродушный взгляд из-под тяжёлых век, толстый приплюснутый нос… Но на этом сходство заканчивалось. Губы его потрескались, стали сухими и болезненно красными, а когда-то нежная до бархатистости шоколадная кожа стала серой и покрылась болячками. Из-за стригущего лишая на голове местами появились проплешины, и двигался он как зомби, у которого кончается завод. Все его движения были как в замедленной съёмке. Али продолжал зомбически раскачиваться под доносящуюся с улицы музыку.
– Ты выглядишь уставшим, – сказала я.
Рассмеявшись, он встал и поплёлся