Десять посещений моей возлюбленной - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не вздумай петь!
– А чё?!
– Зверей перепугаешь!
Молчит Рыжий, не поет. Не заболел ли, опасаюсь. Левой рукой его похлопал по коленке.
– Ты чё?! – кричит.
– Да просто!
– Нигер, ты чё?
– Да ничего!
– Я думал, чё он где увидел!
С сопки на сопку едем – скорость сбавил. Тракт тут петляет, поднимаясь и спускаясь, словно и сам крадется, – серпантин. Давно нащупал, как здесь быть, он, тракт-то, древний – Старо-Гачинский. Раньше прямком и на телеге было – только опрокинуться. Теперь зимой машине не взобраться – вниз-то сама, а вверх, бывает, трактор тянет.
Не полихачишь.
На черных, обугленных от весеннего пала, стволах деревьев – то с той, то с этой стороны дороги – висят венки. И на одном – четыре сразу. Место это называется Осиновой Черкасской. Есть и Яланская Осиновая – там чуть пониже и положе. Уже проехали ее – та нам роднее.
Здесь, по ручьям, в распадках, черемшу обычно рвем мы. На засолку. Уже нарвали, засолили. Теперь не время – перезрела. В стрелку ушла, как говорят. Тут она в палец толщиной и ростом чуть ли не в полметра, а то и больше – урождается. Сочная и не такая злая, как мелкая, можно есть ее и без сметаны, а та-то шибко уж едучая. Иной раз и медведь нас опередит. После долгой беспросветной спячки поспевающим к этой поре разнотравьем отъедается и черемшой, в том числе, лакомится – не пренебрегает. Не столько съест, сколько истопчет и сомнет, валяясь с боку на бок. Будто сознательно он так, по-свински, поступает – во вред нам, людям, – конкуренты. И очень сердится, когда заявится сюда, на эту дикую плантацию, а тут все вырвано уже, – примется, прыгая и гневно вякая, ручей лапами бить, валежины вокруг выворачивать или раскачивать да ронять с треском скрипучие сухостоины – так на них злость свою срывает. Как-то мы с папкой наблюдали издали такое, – когда не близко он, – потешно. Папка – тот и медведя не боится. Было б иначе, я бы удивился. И мне с ним, с папкой, рядом-то не страшно. А мама часто говорит: «Не приведи, Господи, с ним, с этим зверем, повстречаться – страсть какая. У него, милого, – говорит, – пусть своя тропа будет, у нас – наша, чтоб по добру-то разминуться». Папка на это только улыбается.
Справа разнолесье. Слева, в низине, за моховой и клюквенной согрой с низкорослыми и корявыми кедриками, березками и сосенками, – Кемь. Реку не разглядеть за релками и гривами, видно туман, поднявшийся над нею, – как указатель. А над туманом – Камень. Возвышается. Макушки лиственниц на нем бледно-бордово-золотые – окрасил север.
И снова можно поднажать. За девяносто.
По обочинам, на изумрудном фоне молодой травы, среди пожухлой прошлогодней, мелькают алые марьины коренья, будущие рогульки, белые и желтые колокольчики, ярко-рыжие жарки-огоньки и сине-сиреневые петушки и медуницы, как говорят у нас: медунки. А кое-где не отцвела еще даже черемуха. Мимо проедешь – запахом обдаст – на миг пьянеешь. Не только, может быть, от запаха. И от чего-то, что не выявить, но догадаться-то – вполне.
Скоро из-за расступившегося внезапно перед нами и поспешно разбегающегося по сторонам густого ельника Черкассы показались. Деревня небольшая, дворов сорок. Когда-то волости Яланской. Основанная, как рассказывал нам Артур Альбертович Коланж, наш учитель по истории, в первой половине семнадцатого века ссыльными черкасами, украинскими казаками, которые от безделья и голодухи, забытые напрочь Сибирским приказом, скитались меж двор по Елисейску и его окрестностям. Сюда на пашню посадил их елисейский воевода Федор Потапович Полибин – решил судьбу их. Тут навсегда они и задержались. Ялань основана – донскими, первопроходцами.
Стоят Черкассы на кемском яру. Не таком, конечно, живописном, как в Ялани. Но соглашусь, что место тоже неплохое. Предки наши знали, где обосноваться. Не абы как, лишь бы приткнуться. Неба тут только меньше, чем в Ялани, – сразу бросается в глаза. Из-за того, наверное, что нет яланского простора.
Всего две улочки в деревне. Одна вдоль берега, другая – вдоль дороги, и не сходятся. Пустых домов и здесь хватает. Часть их без стекол в окнах, без дверей. Их им, беспомощным уже, будто разруха выклевала жадно – стоят слепые, онемевшие.
Несмотря на позднее, ночное, уже время, смуглый, черноголовый лет семи мальчишка, с торчащим, как фигушка, пупом, в длинных, до густо осыпанных цыпушками и сморщенных, как урюк, грязных коленок, синих сатиновых трусах, без майки, в кирзовых с загнутыми вверх носками сапогах, катит перед собой таловым прутиком велосипедный обод. Вьются вслед за ним седая пыль дорожная и туча комаров. Мальчишка их не замечает будто.
Притормозили около него, спросили, где у них тут клуб находится.
Придержав рукой обод, подтянув ею прежде чуть ли не до подмышек на себе трусы, указал мальчишка прутиком, не проявляя к нам, как к комарам и пыли, никакого интереса, на небольшую, покосившуюся избу с высоким крыльцом, но низкими и маленькими оконцами. Мальчишка – дальше, вслед за ободом, мы – к им указанной избе.
Недалеко тут – от дороги метров двести. По полянке подрулили. Мотоцикл, заглушив мотор, поставили к заплоту.
Движок, слышим, тарахтит – ток электрический, судя по проводам, для клуба специально вырабатывает. Здесь и стоит он, возле клуба, под навесом. Рядом с ним, с движком, валяется канистра жестяная, коричневая.
За клубом – неширокий, но глубокий лог, поросший молодыми елками, за логом – кладбище: кресты виднеются из-за деревьев. Лежат там где-то и черкасы – основатели. Слева от кладбища – невспаханное поле. Лошадь на нем пасется, спутанная, боталом гремит. Гнедая.
Зашли в клуб. Пригляделись.
Парень, по виду, наш ровесник или чуть старше. В болотниках, с низко скрученными голенищами, в вылинявшей энцефалитке, в солдатской фуражке с голубым околышем, но без кокарды. Нам не знакомый. Он-то и есть, похоже, моторист. Один. Остальные – девчонки. Семь их или восемь. Сидят на стульях вразнобой. К двери все разом обернулись. Смотрят. Нас с Рыжим это не смущает – мы не из робкого десятка, и не откуда-то, а из Ялани.
На старинном круглом с фигурными ножками столе проигрыватель «Концертный» – складень. Рядом с ним лежит стопка пластинок. Звучит хрипло – из-за испорченного, скорей всего, динамика – песня: Ты меня опоила колдовскою травой. Никуда не денешься, влюбишься и женишься, все равно ты будешь мой…
Две девчонки, скрипя шаткими, но чистыми – еще и влажными, значит, помытыми недавно – половицами, танцуют. Танго. Одна водит, другая – ей подчиняется. Шестиклашки или семиклашки. Со стороны бы видели себя – сами бы умерли от смеху. На ногах той, которую водят, белые туфли на высоком каблуке – мамины, наверное, – не спадывают чудом. На ногах ее партнерши – домашние тапочки. Одна – в платье, другая – в спортивных трико и футболке.
Дуся тут, а Тани нет. Сразу выяснили: дома.
Рыжий остался возле клуба – нас ждать. Сел на перила, закурил. Гордый. По виду. По жизни не такой. Иван Захарович сказал бы: бестолковый. Сигареты у него. Болгарские. «Стюардесса». Достал где-то. В целлофановой обертке. Пошуршал ею. Обычно курит «беломор». Глядя на нас, колечко дыма в небо выпустил – умеет.