Все началось, когда он умер - Эллина Наумова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кать, ты еще не созрела? Это же легко. Идем!
— Дорого, — отбивалась медсестра.
— Всем дорого. Пенсионеры и студенты месяцами копят. Семейные люди, которым нужно сразу три-четыре билета, тоже. Ничего особенного. Я, как москвичка, обязана тебя сводить. Выбирай театр, знакомься с репертуаром. Премьеры не обещаю, первого ряда тоже. Но любой зал с детства знаю как свои пять пальцев. Так что и с недорогого места все увидим и услышим. Давай, щепетильная, я тебе культпоходы на день рождения и новый год буду дарить.
— Мне не в чем.
— А ты полагаешь, что туда нынче в вечерних туалетах ходят? Сапоги на туфли зимой меняют? Нет, давно уже нет. Удручает, но облегчает первое свидание с храмом искусства. Хотя, если честно, топить стали кое-как. В большинстве театров просто-напросто холодно. И потом, у тебя есть то самое маленькое черное платье, которое Шанель придумала для работающих женщин.
— У меня? От Шанель? Вы что, доктор, издеваетесь?
— Не от Шанель, Екатерина. Любое простое черное, которое перед выходом в люди облагораживают шарфиком, украшениями…
Ликбезом о платьишке-выручалочке настойчивость Анны Юльевны и кончалась.
С Голубевым Катя в театр пошла бы. Пусть все думают, что она его младшая дочь или старшая внучка, наплевать. Но духу не хватило признаться, что еще ни разу там не была. Особенно после историй с записной книжкой. Все, кто был в ней упомянут, наверняка подобно Клуниной «любой зал с детства знали как свои пять пальцев». Когда выяснилось, что эти люди никогда не существовали, Катя мысленно обвинила Андрея Валерьяновича еще и в том, что он разлучил ее с театром.
И, только отсидевшись за закрытой дверью снятого жилья и получив несколько зарплат в клинике, Трифонова решила: «Пора. Иду сама. Одна». Свидетели позора ей нужны не были. В чем он мог заключаться, она представления не имела, но отчего-то была уверена, что ничего хорошего от вылазки ждать нельзя. Возле касс расфуфыренных умничающих театралов не было. Женщина в окошке с доброжелательной улыбкой пододвинула к его краю дешевый билет и забыла смерить Катю ненавидящим взглядом. Милая старушка на входе, оторвав контроль, не спросила: «Зачем приперлась?» Рамка металлоискателя не отреагировала гнусным писком. Более того, в фойе обнаружилось много ровесниц, которые явились без сопровождающих в неказистых офисных брючках и джемперочках. Это не мешало им улыбаться, болтать по телефону или разглядывать фотографии актеров. Люди постарше выглядели еще скромнее. Дамы скрывали крой и материю последней четверти двадцатого века разными паланкинами и не думали комплексовать. Катя уроки, заданные обстоятельствами, учила. Поэтому надела то черное платье, которое советовала Анна Юльевна. С бусами — мама отдала свои, из натуральной бирюзы: «На выход, доченька, они такие симпатичные». И оказалась почти самой нарядной. Катя оправдывалась перед родителями: «На выходные билетов не купишь, а в будни я не успеваю с работы». И думала, что это правда. На самом деле третий звонок дали на полчаса позже. Какой-то мужчина за Катиной спиной похвалил: «Молодцы, ждут народ, учитывают пробки». «Уже везде так, — ответил женский голос. — Новостройки все дальше. На метро, знаете ли, тоже не быстро, смотря откуда едешь». Действительно, именно в эти тридцать бонусных минут полупустой зал наполнился.
Спектакль держался на двух превосходных актерах, которых новоиспеченная зрительница часто видела по телевизору. Поначалу ей было трудно выбросить из головы именно это. Но им удалось переместить ее и остальных в средневековую Европу. Антракт она ерзала в кресле — не хотелось выходить из бархатной красно-золотой шкатулки зала. Но действо кончилось, и пришлось. Катя была рада, что одна. Вокруг тихонько обсуждали увиденное. Такие пошлости говорили: цвет костюма главному герою не к лицу, под занавес его партнер совсем не играл, автоматически отбарабанивая текст… А она была наполнена до темечка всем на свете и не могла ответить даже, понравилось ли ей. Такая неожиданная бесчувственность ее раздражала, хотелось крикнуть, что спектакль — дрянь. Не тронул. Но не то что не оралось, даже не думалось. Оставалось беречь свою немоту и глухоту дорогой, пока разум не попытается выразить хоть что-нибудь связно.
Но это было не единственное потрясение за вечер. Бедную Трифонову обдало шумной современной улицей, как кипятком. Ей же чудилось, что за стенами театра мир опустел, застыл, неведомо как переменился. Может, вокруг другая страна? Эпоха иная? Но блестящие машины щедро выливали прозрачную желтизну из фар на латаный асфальт. Витрины нервно и кокетливо моргали подсветкой. Мощные фонари превращали всесильную тьму в эпизод своей трудовой биографии. На открытых террасах кафе гомонили поздние едоки. А людей, только что покинувших театр, через десяток шагов будто разметало по переулкам. Толпы до подземки не случилось, и, как Катя ни вертела головой, ей не удалось сообразить, куда все делись. Через час ей подумалось: «Я встретилась с совершенным и прекрасным, которое оказалось молотком. Стукнуло по башке и вырубило». Еще через час ей стало хорошо. На следующее утро она смогла написать маме длиннющее письмо о своих впечатлениях.
Театр будто сгреб все, что в ней накопилось за жизнь, потряс в кулаке и выпустил. Трифонова несколько дней изумленно разглядывала новый узор. Совсем недавно она дотосковалась до того, что решила, будто причина ее безрадостного существования — не равнодушное государство, не алчные, заточенные на неуемное обогащение типы, не человеческие мерзости, а она сама. Еще немного, и сказала бы, что виновата в этом. Тогда прощай, нормальная жизнь. С причинами-то еще борются. И, случается, побеждают. А вину искупают смирением и терпением до последнего часа. Чтобы не сдохнуть, она велела себе думать только о еде, гигиене и работе. Помогало не очень. И вот те же составляющие, но картина другая. У нее диплом провинциального медицинского училища с отличием. Ей еще нет тридцати. Она — операционная сестра в частной московской клинике. Снимает жилье, как три четверти населения земного шара. И ведь ничего специально не предпринимала, чтобы так вышло. Не насиловала себя, льстя подонкам и выпрашивая мелкие блага в ущерб другим. «Ух ты!» — вслух прокомментировала свои результаты Катя.
Доведись Анне Юльевне или Алле Павловне подслушать ее мысли, хором возопили бы: «Умница, Трифонова, верно рассуждаешь, не останавливайся, еще шаг, полшага, сделай его! Признай, что тебе необходимо выйти замуж. Устрой личную жизнь. Шевелись». Это Катя и без них поняла. Но они считали замужество выходом. Из одиночества в семью. И семью надо было хранить, чередуя компромиссы с жертвами. А упрямая медсестра искала вход в лучезарное счастье. Там — любовь, которая превращает компромиссы и жертвы в радость. Уразуметь простой разницы доктор и доцент не могли. Неудачницы чертовы. Одного Катя не замечала: она бегала по кругу. Пару лет назад отказывалась «шевелиться», чтобы в худшем случае вздохнуть: «Не повезло», а не рыдать: «Я не сумела». Теперь не собиралась женить на себе кого бы то ни было, называя обычные женские уловки «лживыми подлостями». И ждала, что лучшее наступит само собой. Бабы из общаги, в чьих глазах она недавно не хотела выглядеть дурой, сказали бы, что страдания ничему ее не научили. И признали бы клинической идиоткой — лечи не лечи, бесполезно. Но Катя приняла старую колею за новый путь. Расправила узкие сутуловатые плечики. И даже в театр, феерически перевернувший и высветивший ее изнутри, ходить перестала. Она знала, что там ей будет необыкновенно хорошо. Не стеснялась больше своего вида. Отказалась бы от любой компании, чтобы молчать несколько часов, будучи переполненной эмоциями. Но вспоминала о столь полезном месте лишь, когда доводилось бежать вдоль щита с афишами или билетного киоска. Вскидывалась — хочу, надо. А миновав, забывала надолго. Этого и тренированные пациентами и студентами умы Анны Юльевны и Аллы Павловны постичь не могли бы. Трифонова же оказывалась сильнее их, потому что и не пыталась.