Том 3. Письма и дневники - Иван Васильевич Киреевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недавно видел я здесь «Wallenstein’a»[178]. Эсслер[179] играл Валленштейна, и играл превосходно. Но трагедия, несмотря на то, не произвела на меня никакого впечатления, и тем меньше, чем больше восхищались ею немцы. Несмотря на все усилия, которые я делал, чтобы видеть в герое что-нибудь, кроме немецкого студента, ни на минуту не мог обмануться. Где нужно дело, он говорит общие мысли; где нужно решиться, он сомневается; где надо думать, он рассказывает сон и пр.
Вчера я был свидетелем славного мюнхенского праздника Octoberfest, учрежденного здесь в 1810 году в воспоминание и в честь свадьбы нынешнего короля с королевою. Народу было на огромном лугу (Teresienwiese) больше 60 000. Со всего государства собраны были лучшие лошади, коровы, быки, свиньи, бараны и пр. Сам король осматривал их и раздавал владельцам призы, состоящие из знамен, книг (uber Viehzucht und Ackerbau in Deutschland und besonders in Bayern[180]) и из денег; потом была скачка, и, хотя король уехал прежде 6 часов, народ оставался за полночь. На всем лугу не было ни одного солдата, ни одного полицейского, выключая национальной милиции (Landmilitz), и не только не вышло ни одной драки, но и ни одного громкого слова. Впрочем, немцы, благодаря пиву, чем пьянее, тем тише. Замечательнее всего были свиньи. Я таких не видывал отроду. Известно, впрочем, что свиньи баварские с незапамятных времен считаются первыми во всей Европе, не выключая и чухонских. Несмотря, однако, на всю торжественность этого праздника, мне было на нем больше чем скучно. Кроме двух глупых немцев, с которыми я только кланяюсь, потому что раз-два с ними обедал в трактире, у меня не было там ни одного знакомого. Это еще не беда, напротив, но не скучать мне мешала какая-то böse Laune[181]. К тому же на язык привязался против воли стих, который так неуместно вертелся на моем языке, был из первого монолога гетевской «Ифигении»: «Weh dem[182]» и пр. Чем больше я старался это прогнать, тем он возвращался сильнее, как бревно висящее, которое толкает медведь. Но ввечеру дурной нрав мой околдовал мой друг Ариост. Этим я обязан ему уже не в первый раз, и это единственная книга, которой эпитет друга не натянут. Он греет, утешает и рассеивает. Мир его фантазии — это теплая, светлая комната, где может отдохнуть и отогреться, кого мороз и ночь застали на пути. Я не знаю, впрочем, засидится ли в этой комнате тот, кто ездит в шубе и с фонарями. Потому совсем не удивляюсь, что Ариост не для всех величайший из поэтов. Для большей части людей его вымыслы должны казаться вздором, в котором нет ни тени правды. Но мне они именно потому и нравятся, что они вздор и что в них нет ни тени правды. Окончив Ариоста, примусь за Баярда[183], которого знаю только из папенькиных рассказов, которые еще в Долбине делали на меня сильное впечатление, так что боюсь найти его ниже ожидания.
35. Родным
Сейчас получил письмо от Рожалина и брата из Вены. Они в восторге от одного из <?> венских театров; уже из трактира переехали на квартиру; однако денег, посланных мною, еще не получали, и не чудаки ли, т. е. боятся, что я не скоро их вышлю, может быть, заленюсь и пр. Они оттуда хотят писать к вам, и потому я письма их ко мне не посылаю. В Вене останутся они около месяца; однако письма к ним присылайте ко мне. К тому же ответ на это письмо уже не найдет их (там). Я, между тем, буду писать к вам чаще обыкновенного, чтобы хоть этим вызвать ваши письма. Знаете ли, однако, что писать к вам, не получая так долго от вас, совсем не удовольствие. Правда, что, писавши к вам, я больше с вами, чем когда просто о вас думаю. Однако я говорю с вами как глухой и слепой, который знает, что слышат его, но не знает, кстати ли то, что он говорит; не знает, что делается вокруг него, боится шутить не в пору, боится не в пору вздохнуть и, может быть, даже замолчал бы, если бы не боялся, что и молчание его будет не в пору.
36. Родным
Я получил ваше письмо от 8 сентября и тотчас же послал его к брату, который еще в Вене и, как говорит, писал к вам 2 раза. Из его писем вы видите, что он не теряет времени даром. Но ваше письмо — знаете ли вы, что я после него чуть-чуть не поехал к вам. Сначала потому, что было испугался чумы, а потом, обдумавши, что вы не станете рисковать нашими, — уже не для чумы, а просто для того, что возможность скоро увидаться с вами родила во мне такое желание отправиться к вам, что должен был испытать над собою все красноречие благоразумия, чтобы остаться в Мюнхене. Красноречие это имело успех, но до сих пор я еще не знаю, прочный ли. Жду с нетерпением еще письма от вас и уверен, что после последнего вы не заставите меня долго дожидаться. Иначе, т. е. если 31 октября, ровно через месяц после последнего, я не получу от вас второго письма, то к 12 декабря ждите меня в Москву. Что за бурлаки, которые пришли в Нижний Новгород с чумою, как пишет Journal de St.-Petersbourg? И вы после всего этого еще месяц, может быть, не будете писать! Разумеется, я буду здесь дожидаться новых от вас вестей и не уеду в Италию, как вы думаете, прежде чем уверюсь на ваш счет. Не знаю еще, что скажет брат в ответ на ваше письмо…
Из стихов, присланных вами, разумеется, языковские прочел я с больше крепким чувством. О псалме и говорить нечего… Стихи к сестре (может быть, братство вмешивается одно в судейство) показались мне chef d’oeuvre[184] этого рода. Какая грация, приличность и мерность и вместе какая языковская ковка! Присылайте скорее Баратынского поэму. Об