Тридцать третье марта, или Провинциальные записки - Михаил Бару
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В пятом часу, когда спадает жара, выгоняют коров и телят на луг, за околицу. Этот раз — особенный. Впервые выпасают телят, родившихся этой зимой. Все для них в новинку — и стадо, и луг, и пастух. Малыши пришли со своими хозяевами. Пастух суров, поскольку мучительно трезв и, как строгий учитель учеников, зовет и коров и телят по фамилиям их владельцев.
— Сморкалов! Ну ты куда ж, сучонок, скачешь? — кричит он черному, с белой звездочкой на лбу бычку.
Бычок пугается и бежит поближе к хозяину, Сереге Сморкалову. Тот его пытается хворостиной отогнать обратно в стадо. Но больше грозит, чем бьет.
— Ну, хули ты Борька? На хера ты туда? Ты давай правее. Правее же, бля! Русским языком тебе говорю, мудила!
Какое-то действие эти слова производят, и Борька отбегает метров на пять от Сереги. Тут ему на глаза попадаются запыленные лохмотья полиэтиленового пакета и он начинает их усердно жевать. Серега подбегает и начинает охаживать бычка хворостиной в полную силу.
В это время Наташка Ершова, продавщица местного сельмага, пытается загнать в стадо свою телочку. Она тащит и тащит ее за большой желтый собачий ошейник. Телочка упирается, но силы неравны — Наташка будет, пожалуй, крупнее любого в этом стаде. Отпихнув могучим плечом мосластую бурую корову, Наташка ставит на нужное место телочку, отирает вспотевшее лицо и идет посидеть в тень ржавого трактора. Она и не видит, что телочка, немедленно бросив пастись, потихоньку трусит за ней, приноравливаясь на ходу пожевать подол Наташкиного сарафана.
Пастух, увидев такое безобразие, кричит телочке:
— Ершова! Ну, ты охуела совсем! Выплюнь сарафан! Выплюнь, я тебе говорю! Куданах ты поперлась-то?! Сворачивай! Сворачивай сюданах!
Наташка оборачивается на крики, и телочка утыкается ей в необъятный живот. Она — телочка, а не Наташка — обиженно мычит. Наташка хватает ее за ошейник и приобщение к стаду начинается с новой, неистовой силою.
Часа через полтора и телята, и хозяева устают. Первые пасутся вместе со взрослыми коровами, а вторые сидят в тени трактора и болтают. Только пастух ходит вокруг стада, щелкает бичом, и то ли говорит коровам, то ли самому себе:
— Ну, что бля? Растопырились мы сами с усами — и облом… Потому, бля, пасись в строю и не выебывайся!
Становится прохладнее, сирень пахнет еще оглушительнее и у одуванчиков начинает ломить стебли и головы от постоянного слежения за садящимся солнцем.В Ростове Великом про эти события и не помнит, считай, никто, да и не мудрено — больше полусотни лет прошло. Документов, можно сказать, никаких не осталось, кроме одной бумажки в архивах ростовского райкома партии, которого теперь уж и нет, а может, и вовсе не было. Говорили-то разное, но веры этим разговорам нет. У нас и соврут — недорого возьмут. В пятидесятых годах в Ростове даже и в кремле были коммуналки и гусей с козами пасли, а уж за кремлевской стеной… В этой маленькой, приземистой церкви на краю города еще с конца двадцатых квартировала какая-то артель инвалидов, потом сельскохозяйственный техникум, потом он съехал в специально построенное для него здание и она опустела. Думали сделать в ней ремонт, чтобы потом… но где-то наверху не выделили фонды и решили устроить овощной склад безо всякого ремонта. Завезли море капусты. Она лежала и тухла от тоски так, что проплывавшие над складом облака сворачивались в трубочку и норовили облететь здание десятой дорогой, а внутри, на фресках, ангелы и херувимы устали отмахиваться от этого невыносимого запаха и стояли грустные, с опущенными крыльями.
Главы с крестами все давно посносили, а там, где они были, все застелили кровельным железом и прибили его длинными и толстыми гвоздями. О колокольне, соединенной с церковью переходом, и говорить нечего — она и до смерча приказала долго жить. Все хотел ДОСААФ из нее парашютную вышку сделать, да не сделал, но два верхних яруса рабочие успели разломать.
В начале августа пятьдесят третьего года стала крыша протекать. Нет, капуста не жаловалась — ей было все равно, но завскладом Егорыч поймал одного из вечно слоняющихся без дела забулдыг-грузчиков, по фамилии Петров или Сидоров, а может даже Иванов, и велел залезть на крышу с целью ее осмотра и последующего ремонта.
На крыше было холодно и дул ветер с озера. Кузьмин (на самом деле его фамилия была именно Кузьмин) застегнул телогрейку и затопал к центру крыши, потому как именно оттуда в склад протекала вода. Под ногами гремело ржавое железо.
— Был бы капустой — обделался сейчас со страху, — подумал грузчик и хрипло засмеялся собственным словам.
Прореха… Нет, это была не прореха. Как будто кто-то надорвал или проклюнул в этом месте крышу изнутри, и железо разошлось рваными, красноватыми от ржавчины лепестками.
— Небось сварщика придется на крышу тащить, чтоб заварить дыру. По-другому никак — оторвет заплатку-то, — поскреб небритую щеку Кузьмин.
Он подошел к дыре близко и заглянул в нее. Оттуда на него смотрела маленькая, точно детская, луковка нежно-зеленого цвета. Луковка сидела на невысоком, не выше четверти метра, цилиндрическом, краснокирпичном основании. Кирпичики были маленькие, будто игрушечные, но по виду ничем не отличались от настоящих. На верхушке луковки блестел крошечный, чуть больше нательного, крестик.
Кузьмин присел перед луковкой, инстинктивно выдохнул в сторону и осторожно поскреб кривым и черным ногтем по луковке. Снизу нетерпеливо закричал Егорыч:
— Ну, ты там уснул что ли? Смолой залить хватит или надо железом зашивать?
Кузьмин не ответил, но про себя подумал: «Я эту старую сволочь, у которой вчера купил самогон, удавлю голыми руками. Только узнаю, что за дрянь она туда намешала, а потом удавлю за милую душу. За рупь готова еще живому человеку мозг отравить, зараза».
— Да тут ерунда, — крикнул он завскладу, — Досками сам заколочу. Завтра и заколочу.
И стал медленно спускаться по лестнице.
Назавтра Егорыч укатил на грузовике в какой-то совхоз — должно быть за новой капустой, чтоб ее потом сгноить. Он вообще не любил капусту и безжалостно ее продавал налево. Какие-то у него были с ней личные счеты. Целый день Кузьмин не находил себе места, а после обеда отпросился у кладовщицы Веры по семейным обстоятельствам, которых у него отродясь не было. Вера хмыкнула и отпустила — она и сама в отсутствие Егорыча не собиралась долго задерживаться на работе. Петров вышел из дверей склада, зашел за угол и полез на крышу.
Зеленый цвет маковки стал темнее, насыщеннее и сама она стала больше. Он присмотрелся к кирпичному основанию — как будто выше стало и чуть толще.
— Растет, — прошептал Кузьмин и тут же сам себя одернул, — да ты охренел совсем, Коля. Оно же кирпичное! Когда ты не паленую водку покупал в магазине как человек в последний раз? То-то и оно. Пьешь бормотуху всякую местной выделки. Так можно и до зеленых чертей…
Он стал регулярно лазить на крышу под предлогом починки. Кузьмин притащил туда старую телогрейку и закутал растущую маковку. Он и сам не знал зачем. Как будто кирпичи и крест могли замерзнуть. Понемногу на кирпичном цилиндре стали появляться тоненькие продольные щели — будущие окна, а на поверхность маковки стала покрываться чешуйками. Крест стал как будто ажурнее и однажды утром Кузьмин увидел в его основании полумесяц. Что со всем этим делать он не знал. Это не умещалось ни в дыре на крыше, ни в его голове. Еще неделя-другая — и растущую церковную главу можно будет увидеть с земли. Пока хватало телогрейки, чтобы все скрыть. А потом? Ну, как узнает городское начальство…