Период полураспада - Елена Котова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По субботам – рабочая неделя была шестидневная – мужчины приезжали рано, к обеду. Долгое застолье после купания переходило, как правило, в танцы под патефон. Владимир Ильич и Соломон – страстные и умелые танцоры – кружили всех женщин по очереди, Володя флиртовал с Ривой, все смеялись, блаженствуя в атмосфере веселья, которую умел создать только он. Он же в воскресенье поднимал мужиков ни свет ни заря колоть дрова, потом они наперегонки таскали воду из колодца, наполняя огромный чан, чтобы воды женам хватило на всю неделю. Обязательным воскресным развлечением был волейбол, пикник на реке… «Дядя Володя, а на плечах покатать», – приставали к нему Лялька и Алочка. Владимир Ильич бегал, взбрыкивая ногами, придерживая на плечах поочередно то одну, то другую племяшку, крича «иго-го!», а Ирка наконец ощущала себя самой главной из трех сестер – у нее был самый лучший папа.
Осенью Лялька подхватила в школе свинку, которая перешла в отит. Опухшая, с высокой температурой, Лялька лежала в постели. Температуру никак не могли сбить, с каждым днем девочке становилось все хуже, болезнь перешла в менингит. Лялькина мордашка, всегда кругленькая, тугая, заострилась, просвечивала жутковатым серо-сиреневым оттенком, жар не хотел спадать, отек тоже. Милка не отходила от постели дочери, меняла компрессы на лбу, кипятила шприцы на плите к приходу медсестры, делавшей Ляльке дважды в день укол жаропонижающего. Знаменитого детского врача Шапиро приглашали почти каждый день, он с состраданием говорил Кате и Марусе, что бывали случаи, когда менингит проходил сам собой, уверял, что делает все возможное. Правда, мало что было и в его силах, остановить воспаление в мозгу медицина была тогда бессильна. Милка и сестры жили только надеждой. Лялька умерла в конце ноября.
Горе, как и всегда, семья переносила мужественно, но, конечно, не плакать по ночам Милка не могла. Моисей, не в силах видеть ее слезы, нервно куря «Беломор», ходил в пижаме по коридору, шаркая тапочками. Маруся с Володей просыпались, лежали бок о бок без сна в постели. Катя просыпалась тоже, рвалась к Милке, но Соломон ее не пускал.
Дарья Соломоновна, ограждая свою жизнь от страданий, окончательно взяла Катю в оборот, шикала на нее, когда та направлялась к Милке в комнату, тут же поручала ей какое-то задание по хозяйству, на что Катя послушно отвечала «да, конечно». Соломон завел моду гулять с женой и дочкой после работы, подальше от Милкиных слез. Катя никогда и никому не умела перечить. Она была поистине ангелом, что первым подметил Чурбаков еще в Тамбове. Она не размышляла над тем, что оказалась на побегушках у Дарьи Соломоновны, не задумывалась над тем, сколь несовместим дух Кушенских с укладом семьи Хесиных. Милка с Марусей считали, что Катя растворилась в семье Хесиных, служит только своему Слонику, но это было не так, Катя служила им всем. Тихим ангелом она проходила по квартире, оберегая покой ее обитателей, таких разных и живших вместе в радости, скорее всего, благодаря именно Кате.
Следующим летом снова сняли дачу на всю семью, на этот раз в Дятлово, очень далеко от Москвы. Снова все были вместе, но не приехала Таня Чурбакова, остались в городе Костя с Мусей, у которых только что наконец родилась дочь Марина. Мужчины уже не могли приезжать в Дятлово после работы, лишь на выходные. Дарья Соломоновна ворчала, что оставленные без присмотра мужчины, включая ее мужа, непременно в Москве пьянствуют под дурным влиянием Владимира Ильича. К концу лета Милка ошарашила всех новостью: она снова забеременела. Врачи категорически запрещали ей рожать: так и не прошедшее хроническое воспаление тазобедренных суставов при родах могло вспыхнуть с новой силой и с непредсказуемыми последствиями. Врачи не исключали ни возможность полного паралича ног, ни смерти. Но Милке нужен был ребенок, который помог бы ей примириться с утратой Лялечки.
Зимой тридцать девятого года родился мальчик, последний отпрыск межвоенного поколения семьи Кушенских. Моисей встречал Милку на пороге роддома Грауэрмана, куда она с трудом вышла на своих костылях. Катя и Маруся поддерживали сестру под руки, они шли по Собачьей площадке и Большой Молчановке, смеясь и плача от счастья. В прихожую на звонок высыпали все: Соломон, его родители, Рива, семья Моравовых. Моисей приподнял на руках сверток, из которого торчало сморщенное лилово-красное личико с закрытыми глазами, и произнес:
– Прошу любить и жаловать: Михаил Моисеевич Айзенштейн.
– Маруся, меня отправляют в Западную Белоруссию, – осенью того же года объявил Владимир Ильич.
– Когда, Володя?
– Уговорил начальство дать мне на сборы и обустройство семьи две недели. Сама знаешь, особо не поспоришь, все нервные, подозрительные. Но удалось. У нас водочки нет?
– Найдем… Володя, значит, ты едешь на войну?
– Да что ты, какая война! Красная армия вошла в Польшу без единого выстрела!
– Неправду говоришь, ну да бог с ним. Ты уже знаешь, где ты будешь?
– Военная тайна, дружок! Но по секрету скажу: на границе с Литвой. Точнее даже тебе сказать не могу.
– Не можешь?
– Шучу, шучу, сам не знаю. Командование еще само не определило дислокацию госпиталя.
– Госпиталя? Значит, все-таки там бои…
– Маруся, нет там боев, как ты выражаешься. Ну, рванет что-то изредка, ну, иногда местные перестрелки… Но редко, уверяю тебя… Так водочка-то мне сегодня положена?
– Сейчас схожу к Милке. У нее всегда что-то припрятано.
– Знаешь… Не зови сегодня никого. Хочу с тобой вдвоем посидеть. И с Ирочкой. Потом уложим ее, и опять вдвоем.
Новый, сороковой, год встречали, как всегда, вместе. Милка еще до конца не оправилась после рождения Мишки, но виду не подавала, напекла пирогов, как обычно. Катя сделала торт «Наполеон», а Маруся – пирог со смородиновым вареньем, перетянутым тонкими полосочками теста крест-накрест. Но за новогодним столом не хватало Володи с его прибаутками, остро ощущалось небытие Ляльки. Мишка то и дело принимался плакать, и Милка бегала в свою комнату его убаюкивать, Алочке и Ирке, которых уложили спать, как обычно в новогоднюю ночь, ровно в половине первого в Марусиной комнате, не спалось, они прибегали к взрослым, просили еще пирога, хотя есть им не хотелось, просили разрешить еще посидеть, хотя глаза их слипались. Соломон рассуждал о том, что войны не будет, Моисей его поддерживал, приводя какие-то неоспоримые доводы, сестры слушали. Всем хотелось верить в лучшее, но застолье так и не сложилось в обычное для семьи новогоднее веселье. До танцев дело не дошло, но до трех ночи все прилежно играли в лото, и Соломон, как и обычно, доставая числа-бочонки из холщового мешочка, выкрикивал: «барабанные палочки», «туда-сюда», «чертова дюжина», а сестры прилежно закрывали пуговками и монетками поля на своих карточках…
Всю зиму и весну Маруся читала письма, регулярно приходившие от мужа. Сначала сама по нескольку раз, потом вслух – Катюше и Милке. Когда укладывала Ирку спать, та просила: «Прочитай еще раз папино письмо», – и Маруся читала письмо еще раз. Много лет спустя Ирина Владимировна утверждала, что письма отца были столь откровенными, что она не понимала, как они вообще доходят. Отец писал, что в армии все поставлено из рук вон плохо, что ее готовят явно к войне, но допускается много откровенных глупостей, и это крайне тревожно. Действительно ли восьмилетняя Ирка понимала это, или так ей стало казаться десятилетия спустя? Действительно ли отец писал о разрушении на его глазах армии, о бездарно выстраиваемой на его глазах то ли линии обороны, то ли плацдарма наступления, или это были Иркины взрослые мысли, вычитанные в книгах? Маруся ходила внешне невозмутимая, говорила лишь, что они поедут на все лето в гости к отцу после окончания занятий в школе, чтобы третье июня – день рождения Иры – встретить всей семьей.