Сухопутные маяки - Иегудит Кацир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего, — сказал он ей. — Мне ведь только тридцать семь, так что я вполне могу подождать. Через какие-нибудь четыре года, ну в крайнем случае через восемь лет меня все равно выберут. К сорока пяти годам я уж точно буду депутатом.
— А если не будешь? — спросила Эммануэлла.
— Ну не буду, так не буду, — ответил он. — Надо уметь довольствоваться малым.
Эммануэлла поморщилась, словно в глаза ей попал табачный дым, но смолчала. Впоследствии оказалось, что сорок девятый номер в кнессет все-таки прошел, так как партия получила на выборах пятьдесят одно место, и заместитель мэра Акко стал-таки депутатом. А на следующих выборах, в семьдесят седьмом, Реувен и вовсе в список не попал. Впрочем, все равно тогда победил «Ликуд», и все перевернулось с ног на голову. К тому времени Реувен уже был женат на Хае, и она обвинила во всем лично его. «Это всё ты и твои дружки, Эмиль и Бен-Гурион, во всем виноваты, — заявила она ему после выборов. — Какого черта вы притащили сюда всех этих восточных евреев? Вот теперь они вместе с этим своим Бегином и его бандой нашу страну у нас же и украли». Он посмотрел на нее с недоумением, но ничего на сказал и отправился поздравлять семейство Кнафо. В тот день в честь победы на выборах Ивон и Шломо накрыли во дворе стол и пригласили родственников и друзей. «Santé! — сказал Реувен, поднимая рюмку. — Молодцы, ребята. Просто молодцы».
…Поезд подъехал к станции Мира. Реувен подошел к старушке немке, взял ее чемодан, спустился с ним на платформу и протянул руку, чтобы помочь старушке сойти по ступенькам, но тут к ним подошел молодой человек и взял чемодан у лего из рук. По-видимому, это был ее зять. «Всего вам хорошего, — сказала старушка Реувену, улыбнувшись. — Успехов вам во всем». — «И вам тоже», — ответил он и помахал ей на прощанье рукой. Она чем-то напомнила ему мать Эммануэллы, Рут, которая очень ему нравилась. Она умерла много лет назад. Реувен любил ее за аристократизм, за упрямый характер и, наверное, еще за то, что она была асболютно не похожа на его собственную маму. Та не снимала поношенный цветастый халат, из кармана которого торчал клетчатый мужской носовой платок, и каждый раз, вспоминая своих погибших в Освенциме родственников — родителей, братьев и сестер, — она доставала этот платок из кармана и прижимала ко рту, чтобы не разрыдаться. Из пяти ее братьев и сестер уцелела только одна сестра; она жила в Ганновере с мужем и детьми. По вечерам мама часто склонялась над листочками бумаги, исписанными мелкими непонятными буквами, а когда стояла на кухне у плиты, причитала: «Господи, ну почему немцы не забрали и меня тоже? Почему я не осталась там и не погибла вместе со всеми?» Когда стало известно, что, кроме тети, из его родственников не выжил никто, Реувену было лет девять или десять, но до сих пор, слушая по радио передачу «Ищем родных», он продолжал втайне надеяться, что ведущий вдруг возьмет да и назовет имена его деда, бабушки, дядьев или двоюродных братьев. Он знал их только по фотографиям и по сохранившимся у матери письмам. Когда Реувен и его сестра Мирра, которая была младше на четыре года, садились за стол и мать ставила перед ними суп с желтоватыми куриными ножками, жареную печенку и куриные «пупки», которые он очень любил (мама называла их «лейбале» и «пупиклех»), он всегда съедал свою порцию полностью, потому что знал, что нельзя выбрасывать продукты, без которых люди в концлагерях и гетто умирали с голоду. Каждый раз, когда они садились за стол, он смотрел на тоненькие русые косички Мирры, на ее водянистые глаза и бледное личико и думал: «А что, если бы мы с ней тоже оказались там и умирали бы с голоду? Что, если бы у нас на двоих был только один маленький кусочек хлеба? Отдал бы я его ей или съел бы сам?» Он представлял, как выхватывает у Мирры хлеб и как она начинает плакать, и его сердце сжималось от жалости. «Когда я вырасту, — думал он, — то буду преследовать фашистов по всему миру и душить их собственными руками».
…Реувен стоял на медленно ползущем вверх эскалаторе, держался за поручни и разглядывал узорчатый потолок из стекла и стали. Он был похож на потолок парижского вокзала Дорсе. Реувену часто приходилось проходить мимо этого вокзала, когда он шел на встречу с командиром парижского отделения их организации Эфраимом Ронелем. Несколько лет назад вокзал отремонтировали и превратили в художественный музей, но он в этом музее еще ни разу не был, хотя Хая его много раз об этом просила.
— Я ведь в Париже была всего только один раз, — сказала она ему однажды. — С первым мужем, во время нашего медового месяцу. Просто поверить не могу, что ты во Францию ехать не хочешь. Ты же вроде как завзятый франкофил. Только и делаешь, что французское телевидение смотришь. Может, ты боишься, что тебя там агенты короля Хасана схватят?
— Париж от нас никуда не убежит, — ответил он ей тогда с улыбкой. — Съездим еще, не переживай.
А у самого перед глазами встала картинка из прошлого. Лето. Вечер. Они вчетвером сидят в кафе «Бонапарт» и пьют коньяк. Эмиль рассказывает какую-то неприличную историю и сам же над ней громко хохочет; Юдит смотрит на него осуждающе, но в ее глазах светится любовь; Эммануэлла смеется, смущенно краснеет и закуривает сигарету, а он, Реувен, обнимает жену за плечи, притягивает к себе и целует. Видимо, именно в ту ночь, во всяком случае — именно тогда, в Париже, Эммануэлла и забеременела. «Офер уже, наверное, ждет меня на перекрестке, — подумал Реувен. — Господи, только бы не было пробок на дороге. Сегодня мне ни за что нельзя опаздывать. Это мой последний шанс. Больше слушание откладывать не будут».
Он вышел из здания вокзала и с удивлением увидел прямо перед собой два высоких бетонных строения, которых раньше здесь не было, — одно треугольное, другое — круглое, — но тут же вспомнил, что читал в «Гаарец» (на которую подписался после того, как газету «Давар» закрыли) о проекте под названием «Центр мира». Это был уникальный архитектурный проект, в рамках которого предполагалось построить три самых высоких на Ближнем Востоке здания — треугольное, круглое и квадратное. Однако квадратное еще не построили. Вместо него неподалеку открылся новый торговый центр «Мир». Хая говорила, что он каких-то невероятных размеров, и предлагала съездить посмотреть. «Заодно пройдемся по улице Герцля и купим наконец-то мебель для гостиной», — добавила она. «По-видимому, — думал Реувен с горечью, — третье здание пока не построили, потому что мир еще не наступил. А ведь вполне мог — и должен был — уже наступить. Просто его наступление все откладывают и откладывают, и в результате он, как старое молоко в холодильнике, прокис и покрылся плесенью». Реувен стоял посреди шоссе, на полосе безопасности, возле столба и искал глазами белый «рено» Офера. На столбе было два дорожных указателя. Один смотрел на восток, и на нем было написано «Дорога мира», а второй был обращен на запад и снабжен надписью «Холм боеприпасов»[49]. Машины сына почему-то нигде видно не было. Не дожидаясь зеленого света, Реувен перешел через дорогу, миновал бригаду таиландских рабочих в разноцветных майках и кепках, которые выкладывали тротуар серым и красным кирпичом, подошел к крытой, выкрашенной в синий цвет автобусной остановке и стал вглядываться в бесконечный поток машин, сворачивавших направо, на шоссе Айялон-Даром. «Это даже хорошо, что я пришел раньше, — подумал он. — А то бы Оферу пришлось здесь стоять и ждать меня, а стоянка тут запрещена». От нечего делать он стал перебирать в памяти то, о чем собирался рассказать Оферу. «А что, если, — подумал он, — я расскажу ему про события, которые произошли после несчастья с „Эгозом“? Вдруг его эта история заинтересует и он вставит ее в свой фильм?» Все явки тогда были провалены, десятки израильских агентов арестованы и подвергнуты пыткам, марокканским спецслужбам стало известно, как вывозили людей в Израиль, и Эмиль отправил Реувена в Париж, на встречу с Ронелем. Сам Эмиль, несмотря на угрозу для жизни, остался в Касабланке. Постоянным местом встречи Реувена и Ронеля в Париже была площадка для игры в шахматы в Люксембургском саду. Стояла зима. Листья с деревьев облетели. Падал легкий снежок. Холод пробирал до костей. Кроме них, в парке никого не было. Они играли в шахматы, и Ронель сказал: «Останешься в Париже, пока мы что-нибудь не придумаем. Правда, это может занять несколько месяцев, так что подыщи себе пока какое-нибудь занятие. Для начала можешь написать родителям». Все это время родители Реувена думали, что он учится в Сорбонне, и каждый месяц Ронель отправлял им от его имени письмо или открытку с изображением Эйфелевой башни или Моны Лизы. «А что, если мне превратить ложь в правду и действительно поступить в Сорбонну?» — подумал Реувен. Так он и сделал. Поступил в аспирантуру по международному праву и несколько месяцев писал диссертацию о юридическом статусе североафриканских евреев. Днем он сидел в библиотеке, а по вечерам ходил пить пиво в кафе «Флор». Кто только не посещал в те времена это кафе! За одним столиком сидели окруженные толпой поклонников Сартр и Симона де Бовуар, а за другим — Симона Синьоре и Ив Монтан. Несколько раз заглядывала вечно пьяная Эдит Пиаф, всегда в сопровождении какого-нибудь юнца, а один раз мимо прошел сам Пикассо — лысый, в пальто и с белым шарфом. Правда, Реувен сомневался, что это был именно Пикассо, но решил сказать сыну, что видел там именно его. Потом Мухаммед Пятый умер, и на трон взошел его сын Хасан. Он объявил амнистию, выпустил из тюрем всех израильских агентов, и Эмиль решил возобновить тайный вывоз евреев. На этом учеба Реувена в аспирантуре закончилась, и он вернулся в Марокко. Эмиль сумел найти новый причал для отправки людей возле Рабата, недалеко от королевского дворца, и никому даже в голову не приходило, что корабли с людьми отплывали именно оттуда. Кроме того, причал находился в заливе, и море там всегда было спокойное. Единственное неудобство этого места заключалось в том, что берег там постоянно патрулировался дворцовой стражей. Однако Эмиль подкупил начальника охраны, и два раза в неделю Реувен надевал длинное женское платье, расшитый золотыми нитями платок, полностью скрывавший лицо, и под видом проститутки ходил к начальнику на «свидания». Встречались они в маленьком домике на берегу. Видя, что начальник — с женщиной, охранники не обращали на них никакого внимания, и тот спокойно сообщал Реувену расписание патрульной службы, а Реувен, в свою очередь, передавал ему деньги, которые приносил в бюстгальтере. Это воспоминание заставило Реувена улыбнуться, но, взглянув на часы, он увидел, что Офер опаздывает уже на десять минут. «Видимо, застрял где-то на выезде из Кирьи. По утрам все дороги там обычно запружены», — подумал Реувен и продолжал мысленно рассказывать Оферу свою историю. «И вот таким манером нам удалось вывезти в Израиль еще несколько тысяч человек. Тем временем Эмиль договорился с министром внутренних дел Марокко о том, что евреям разрешат выехать за границу по коллективному паспорту, только не в Израиль, а в какую-нибудь другую страну. За каждую тысячу человек израильское правительство платило марокканскому двести пятьдесят тысяч долларов. Все это делалось, разумеется, в полной тайне, чтобы левая оппозиция в Марокко ни о чем не пронюхала. Позднее нам удалось организовать полеты самолетами компании „Эр-Франс“ из Касабланки в Ниццу. Из Ниццы же людей отправляли в Израиль рейсами „Эль-Аля“. К тысяча девятьсот шестьдесят третьему году евреев в Марокко почти не осталось, и все участники операции вернулись домой. Кроме меня. Мне пришлось на некоторое время задержаться в Париже, чтобы защитить диссертацию. В тот день, когда я вернулся в Израиль, в доме президента Залмана Шазара состоялась торжественная церемония, на которой мне, Эмилю, Юдит и всем другим нашим товарищам были вручены правительственные награды. К сожалению, церемония была тайной, так что я не смог пригласить на нее даже своих родителей и сестру. А сразу после торжества я отправился в кафе „Таамон“ на свидание с твоей матерью. Она как раз сдавала тогда выпускные экзамены. Мы не виделись с ней целых три года, и до моего отъезда между нами, собственно, еще ничего серьезного не было. Кроме того, я слышал, что все это время у нее были другие мужчины. И все же, когда я приехал, она тут же согласилась возобновить наши отношения».