Мир с членистоногими - Лев Цитоловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроха на допросе
Некоторые происшествия забываются быстро, как будто их и не было вовсе. Другие — запоминаются надолго. Мы помним их так, будто они случились только вчера. С нами остаются моменты, от которых зависела судьба: налево пойдешь…, направо пойдешь…. А ведь ты и сам уже не совсем такой, каким был раньше. Но всё равно тот же самый.
Шел 1946 год, в стране проводили первые выборы после войны. Наш детский садик сегодня не работал, голосовать нам не разрешили, даже и школьников туда не пускали, мы с Лёнькой гуляли на тротуаре одни и могли делать, что хотим. Всюду были развешены красочные картины с дядькой или теткой: на заборах, на стенах домов, на дверях подъездов и даже на стволах деревьев. Раньше тоже всюду висели всякие каляки-маляки, но их было меньше, они не так блестели и с них грозно смотрели тётки и дядьки с винтовкой или поднятым кулаком. Я тогда спрашивал у мамы, почему на них такие сердитые люди, а мама сказала, что они не сердиты, а суровы, делают серьёзное дело. А папа усмехнулся и попросил не морочить ребенку голову, то есть мне.
Теперь отовсюду сияли счастливые лица мужчин, женщин и стариков с седыми усами, некоторые держали на руках детей, толстых и довольных. Я таких весёлых улыбок прежде даже и не видел, но ведь праздник! На нашей улице тоже были выборы, и был праздник, Но еще не все успели развеселиться. На плакатах крупными красными буквами сверкали призывы «Все на выборы», «Народ и партия едины», «Догнать и перегнать». Впрочем, это сейчас я предполагаю, что именно это было на плакатах. Потом, через годы, я и сам это видел на праздничных транспорантах. Тогда я читать ещё не умел, мне скоро должно было исполниться шесть. Папа показывал, как писать «ма-ма». Я хорошо это запомнил и мог даже написать сам, но понимал эту премудрость неважно. До меня не доходило, почему в слове «ма-ма» звука всего два, а буквы четыре.
Гуляя по нашей улице вместе с Лёнькой, мы обнаружили, что один из нижних концов предвыборной афиши плохо прилегает к деревянному забору, выкрашенному голубой краской. Я потрогал за кончик: с одной стороны он был скользкий, как лед, а с другой — немного замазан мокрым клеем. И я потянул за уголок. Оказалось, приклеено было еле-еле, и весь лист с легким скрипом шевельнулся, надулся парашютом и очутился в моих руках. Лёнька удивился, как это было просто. Лист был плотный, гладкий и благоухал свежестью. Нам он, конечно, был не нужен, Лёнька опустил его в пустой картонный ящик, брошенный кем-то на углу, где кончался забор.
Их было полно, и я попробовал оторвать соседний лист. Он отклеился ещё быстрее, одним движением руки. Это было очень здорово, и я позвал Лёньку принять участие: вместе всегда веселее, а я не жадный. Но Лёнька не захотел:
— Ты дергай сам, — сказал он, — а я буду смотреть, чтобы никого рядом не было. Когда кого-нибудь увижу — тихонечко тебе свистну.
Некоторые вывески были широкие, и вдвоем их сдергивать было бы легче, но Лёнька всегда был осторожный, он смотрел со стороны, только подсказывал, где ещё висит наша добыча. Украшения на деревьях мы не трогали, ветер и без нас сдирал их со стволов. Мы решили, что вешать на деревья — смешная глупость. Кора не ровная и листы отклеиваются сами. Они даже дрожали на ветерке, Наверное, мест на домах и заборах не хватиало, вот их и цепляли, куда попало.
Нам никто не мешал, все готовились праздновать. Только раз сосед из Лёнькиного подъезда немного нас обругал. Но мы знали, что он сам — пьяница.
Мы уже перешли на соседнюю улицу, да тут Лёнька отвлёкся на пленных немцев: они разбирали остатки дома, который перед этим сами разбомбили. Их, как и нас, на выборы не пускали. Пока Лёнька показывал им язык, какая-то чужая женщина подкралась, схватила меня за воротник и потащила куда-то, прихватив оторванные плакаты. Я подумал — в милицию, но нет. Там было несколько мужчин в обычной одежде. Женщина рассказала им, что я уже пол-улицы разорил, и свалила на стол всё, что насобирала и обманула их, что меня хорошо знает и что она ещё раньше видела, как я на заборе писал ругательные слова. Только в тот раз я убежал, и она не успела меня поймать. А плакаты я срывал, потому что под ними плохие слова были намалёваны, и они слова эти закрывали. И у меня, видимо, как раз мела не было при себе, а то бы я прямо на плакатах это слово и написал.
Я сказал этой тетке, что писать умею только одно слово, меня папа научил. И я, правда, писал его. Два раза. На папиной газете, а не на заборе.
— Вот это слово тебя папа и научил! Такой же хулиган, наверное, как и ты.
Я всегда хотел быть таким же, как папа и не обиделся ничуть. Ну и что? Если папа — хулиган, так и я буду хулиганом.
— Спасибо за помощь, гражданка, можете идти. — Сказал ей какой-то главный таким громким голосом, как на утреннике. — Мы сами разберёмся, кто и с какой целью мешает нам выразить свою волю на выборах. — Эти слова я тогда не вполне понял, и мне было не ясно, о ком это он говорит. Наверное, какие-то нехорошие люди мешают ему и другим начальникам.
Она ушла, а ко мне подошел пожилой мужчина и потрепал меня по голове, как будто он мой папа. У него на груди был орден: красная звезда, такая же, как у солдат на пилотках, но побольше. Называть его нужно было дядя Василий. Папа был моложе и красивее, у него орден был даже лучше: почти круглый, с красным знаменем. Я видел его в шкафу на папином пиджаке.
Дядя Василий усадил меня перед собой на стул и сразу приказал строгим голосом:
— Давай, рассказывай, чему там тебя твой отец научил.
— Могу показать, — гордо сказал я, попросил карандаш и накарябал у него на бумажке то, чему научился. — Но только неправда, что я писал это на заборе.
Он сразу поверил, что я на заборе своё слово не писал, да и на плакатах, которые притащила вредная тетка, ничего написано не было: он всё проверил, но всё равно пристыдил:
— И до школы не дорос, а хулиганить уже научился. Ну, сам подумай,