Другие лошади (сборник) - Александр Киров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А кто ты? – спросил Штейн и легонько ущипнул ее за сосок.
– Я Гретхен Крюгер, – ответила блондинка.
И впилась в горло Штейна своими остренькими безжалостными зубками…
12. Сашка
Некий писатель, которого звали, к примеру, Сашкой, сел за серьезную повесть.
Изучил тему, накопал материал, все продумал и придумал. Написал черновик и даже отправил его одному своему знакомому, совершенно забыв, что на обратной стороне рукописи остались наброски новых рассказов. Причем на конверте не указал адреса, а только фамилию – Штейн.
Остается только догадываться, был ли Штейн человеком или персонажем, который зримо представился автору. Можно также предположить и третий вариант. Человек такой действительно был, но к персонажу Штейну отношение имел весьма косвенное. И, может быть, в жизни совсем не был Штейном. Или еще: поскольку на конверте не было адреса, почтальон положил рукопись в почтовый ящик ближайшему из знакомых ему Штейнов.
Через пару дней Сашка вернулся к работе, потому что понял: надо выполнить ее как-то по-другому. Сел за кухонный, пропахший рыбьей чешуей стол. И начал с конца.
«Русь как деревня уже не существует. От нее остался один дом на холме, брошенный и пустой. А раньше в этой деревне было много домов. Говорят, все они были длинны и прочны и стояли между двумя реками, напоминая своим видом корабли…»
Но тут через распахнутое окно весенний ветер доставил Сашке клетчатый листок, словно бы наспех вырванный из чьей-то школьной тетради.
А обложка у этой тетради была, например, фиолетовой…
Все эти ждут моего новоселья. И дело даже не в новоселье. Все они просто ждут. И так совпало, что новоселье мое – первое по счету событие.
А я-то, собственно, охранник в колледже. По совместительству – сторож. И зовут меня Максим Максимыч. Как в романе у Лермонтова. Чтобы вы голову зря не ломали. А эти… Эти называют меня Максимка. Тоже ничего. Фильм такой был. Помню, смотрел его в детстве. Но уж Максимка… Сорокалетний мужик. Вдобавок, тот Максимка был негр, а я не против, конечно же, негров, но только негром быть совсем не хочу. Да и про этих писать не буду. Неинтересно. Они ведь что… Работают, пока ногами вперед не вынесут. Ни пользы уже от них, ничего. А все корпят.
Я думаю так. Хочешь ты работать, или, например, надо тебе работать: детей кормить, внуков подкармливать – так ты трудись на здоровье. Но уж выбери себе что-нибудь по силам. Вот, например, я. Сижу себе за стеклом, в будке. Газету читаю. Ежели что не так, например, снаружи – полицию вызвоню. Ежели что не так внутри… У здания внутри, то есть. Директору брякну. Вот извини, мил человек, ты начальник, я дурак, времени два ночи, а в душевой краны рванули. Изволь-ка. А он, директор, откашляется спросонья и скажет:
– Благодарю за службу, Максим Максимыч! Я здеся дневной директор, ты – ночной.
Ну, я вытянусь по стойке смирно, на стуле сидя:
– Рады стараться.
Через полчаса уже едут, бегут, крутят. Краны то есть. А чего их, спрашивается, ночью крутить? Днем их крутить надо.
Одно плохо – волынка обычно на всю ночь, а мне и не поспать. Сижу за стеклом, в газету глаза пучу. А в газетах – одна фигня. Честное слово. Вот взять хотя бы девяностые. То еще времечко было, конечно. А газеты – любо-дорого. Оне выходили редко да метко. От номера до номера ждешь, как, бывало «Семнадцать мгновений весны»: «Свистят оне, как пули у виска… Тата-тата…». То все наладится через пятьсот дней. То жиды Расею просрали. То русские. То американцы. Благодать! А теперя о чем писать? Все просрано.
И курить негде.
Запретили курить.
Мне хорошо. Я – бросил. Сижу да похихикиваю.
А дети, бедные, курить бегают в соседнюю сарайку.
Я раз туда из интереса заглянул. Хапчиков тама – гора. И у дверей место, чтобы было куда встать. Спрашиваю у хозяина, бухарик местный, что ты, мол, об этом думаешь.
– …
Так и поговорили.
Потом он сарайку на замок запер.
И что началось…
Зима, ветер, а все на берег бегут. Раньше на речку бегали топиться, теперя – курить.
А еще какую-нибудь мамзель достанут порядки эти. Выйдет она на перекресток – демонстративно. И задымит. А юбочка коротенькая. И декольте сквозь черное пальто сверкает. На время десять. На ночь двадцать пять. А я все сквозь стекло вижу. Которое на улицу.
Когда такая борьба с курением идет – какое тута может быть здоровье? Один заболел – все заболели. И я туда же. Пространство-то обчее.
Больница у нас тоже… тот еще колледж. Заходишь, на стекле (прямо как в моей будке стекло) прозрачный намек: «Записи к терапевтам нет». Записи нет – очередь есть. Через час к терапевтам все же меня записывают. Даю подписку о том, что, ежели залечат, прошу в этом никого не винить.
В другую очередь встаю. Рядом Боря Богданов, пахарь.
– Не те, – говорит, – нынче времена.
– Не те, – вздыхаю.
– За что раньше вышку давали, теперя штрафуют. Да и за все остальное тоже, чтобы уж не думать.
– За все… Сейчас и студенты не те пошли.
– Да вобче люди другие пошли, – вздыхает Боря.
Молчим. Борис добавляет:
– Сейчас и лошади не те пошли. Другие лошади.
Я только руками развожу.
Молчим. Еще молчим. Молчим еще три часа. Тут еще полицейские на проф-осмотр ломятся. «Наберитесь, – говорят, – терпения и ожидайте очереди». Здоровые все парни. Пузатые.
А врачиха у нас худенькая и одна. Остальные свинтили. Эта, наоборот, приехала. А зря приехала, честно признаться. Зачем – этого я до сих пор понять не могу.
И вот па-да-рокс.
Больница новая – врачей нет.
Эх, и ружья у нас есть, да некому стрелять. И кони есть, да некому скакать. Да и кони. Как Боря сказал, не те стали.
Захожу на прием, врачиха мне:
– Здравствуйте! У вас нездоровый вид.
Сама молодая, незамужняя. И мужика нет. Это я по глазам вижу. А я мужчина видный! Росту во мне метр шестьдесят – метр восемьдесят – не помню. Ну и весу кило восемьдесят – сто двадцать – тоже запамятовал.
– А чего ему, – спрашиваю, – быть здоровым, если я, например, больной.
– Раздевайтесь, – грустно так уже она говорит, потому что поняла, что я такой, как все.
А как все, то есть сидеть ей в девках.
А что как все, так это потому, что склочный.
А склочный – это я затаился. Потому – не люблю давать пустую надежду. А сердце мое уже отдано навеки. То есть я поступаю как человек порядочный, а она от этого грустит.
– Раздевайтесь. Надо вас послушать…