Эйнштейн гуляет по Луне. Наука и искусство запоминания - Джошуа Фоер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в ходе этого процесса мы также преобразуем воспоминание, меняем его форму — иногда до такой степени, что наши воспоминания о каком-то событии содержат лишь бледное подобие того, что произошло на самом деле. Неврологи лишь недавно начали наблюдать за этим процессом, происходящим внутри нашего мозга, но психологи уже давно осознали разницу между старыми и новыми воспоминаниями. Зигмунд Фрейд первым отметил любопытный факт: старые воспоминания чаще всего всплывают такими, будто какой-то сторонний наблюдатель записал их на камеру, тогда как свежие воспоминания чаще всего являются нам «рассказанными» от первого лица, увиденными нашими же глазами. Все происходит так, будто со временем произошедшее с нами становится просто произошедшим. Или будто мозг превращает события в факты.
Как этот процесс происходит на уровне нейронов, остается загадкой и по сей день. Одной из популярных гипотез является то, что наши воспоминания мигрируют. Гиппокамп отвечает за формирование воспоминаний, а содержание их хранится на складе долговременной памяти в неокортексе. Со временем, когда к ним возвращаются и усиливают их, воспоминания укрепляются так, чтобы их невозможно было стереть. Они укореняются в сети корковых связей, что позволяет им существовать независимо от гиппокампа. Таким образом, возникает интригующий вопрос: были ли воспоминания E.P., о событиях, произошедших после 1950 г., полностью стерты, когда вирус прогрыз себе путь через височные доли, или же эти воспоминания попросту стали недоступны? Сжег ли вирус половину дома — или просто выбросил ключ? Нам это неизвестно.
Есть теория о том, что сон играет критическую роль в укреплении наших воспоминаний и вытягивании из них смысла. Крысы, в течение часа бегавшие по лабиринту, бегали по той же дорожке и во сне и демонстрировали такое же возбуждение нейронов, как во время первого знакомства с лабиринтом. Как предполагают ученые, наши сны часто кажутся нам сюрреалистическими сочетаниями почерпнутых из реальной жизни элементов, поскольку образуются в процессе медленной трансформации нашего опыта в долговременные воспоминания.
Сидя рядом с E.P. на диване, я задаюсь вопросом, видит ли он еще сны. Конечно, рассказать он не может, но я все равно спрашиваю — просто чтобы узнать, как он ответит. «Иногда, — как ни в чем не бывало отвечает E.P., хотя его ответ, конечно, скорее всего фантазия. — Но сны трудно запоминать».
Все мы приходим в этот мир с амнезией, и некоторые из нас так и продолжают с ней существовать. Как-то раз я расспрашивал моего трехлетнего племянника о праздновании его второго дня рождения. Хоть это событие и случилось практически треть всей его жизни назад, воспоминания ребенка были удивительно точны. Он вспомнил имя молодого гитариста, который развлекал его и друзей, и даже повторил некоторые из песен, которые те тогда пели. Он вспомнил подаренный мною миниатюрный барабан. Вспомнил, как ел мороженое с тортом. И все же я почти уверен, что через десять лет он ничего из этого не вспомнит.
Вплоть до наших трех или четырех лет почти ничего из происходящего не оставляет в нас такого следа, чтобы мы потом могли сознательно вспомнить это уже взрослыми. Как показали опросы, средний возраст, с которым связаны самые ранние воспоминания, — три с половиной года, и то эти воспоминания чаще всего размыты, фрагментарны и неверны. Удивительно: в период жизни, когда человек учится быстрее, чем когда-либо еще, — учится ходить, говорить и понимать мир, — так мало из узнанного сознательно запоминается!
Фрейд полагал, что инфантильная амнезия связана с тем, что взрослые подавляют гиперсексуальные фантазии раннего детства, которые в дальнейшем становятся постыдными. Не уверен, что в мире найдется сейчас много психологов, продолжающих разделять данную точку зрения. Более вероятным объяснением этой странной забывчивости является то, что наш мозг развивается быстрее в первые несколько лет и неиспользуемые нейронные связи отсекаются, а новые непрерывно образуются. Неокортекс полностью формируется к третьему или четвертому году жизни, и где-то в это время у детей начинают появляться постоянные воспоминания. Но анатомия может рассказать лишь часть всей истории. В раннем детстве нам также не хватает умения объяснять окружающий мир и связывать настоящее с прошлым. Без опыта и — что, возможно, самое важное — не обладая навыками речи, малыши не могут внедрять свои воспоминания в сеть смыслов, которые сделают эти воспоминания доступными в дальнейшей жизни. Эти структуры сознания развиваются позже, по мере вхождения ребенка в окружающий мир. Важнейшие знания, которые мы приобретаем в первые годы жизни, полностью сохраняются в имплицитной, недекларативной памяти. Другими словами, все на земле побывали в состоянии E.P. И, как и E.P., мы забыли, как это бывает.
Мне интересно посмотреть, как работает бессознательная, недекларативная память E.P., поэтому я спрашиваю, не согласится ли он взять меня с собой на прогулку. «Что-то не хочется», — говорит E.P., и я выжидаю пару минут, прежде чем задать тот же вопрос снова. В этот раз он соглашается. Мы выходим за порог на яркое полуденное солнце и поворачиваем направо — по его решению, а не по моему. Я спрашиваю E.P., почему мы не пошли налево. «Мне больше нравится идти в эту сторону. Я так всегда хожу. Не знаю уж почему», — отвечает он.
Если бы я попросил его нарисовать обычный маршрут, по которому он прогуливается по меньшей мере трижды в день, он не сумел бы. E.P. не знает даже своего адреса или (что совершенно невероятно для кого-то из Сан-Диего) в какую сторону надо пойти, чтобы выйти к океану. Но за те долгие годы, пока он совершал одну и ту же прогулку, путь зафиксировался в его подсознании. Беверли, его жена, сейчас позволяет ему гулять одному, даже зная, что один неверный поворот — и муж заблудится. Иногда E.P. возвращается с прогулки с чем-то, что он подобрал по дороге: пригоршней круглых камешков, щенком, чьим-то бумажником. И он никогда не может объяснить, как эти вещи оказались у него.
«Наши соседи его любят, потому что он просто подходит к ним и начинает говорить», — рассказывает Беверли. Хоть E.P. и считает, что видит соседей впервые в жизни, он усвоил как привычку, что с этими людьми ему комфортно, и он интерпретирует это подсознательное ощущение комфорта как повод подойти и поздороваться.
То, что E.P. научился любить своих соседей, даже не сознавая, кто они такие, указывает на то, сколько наших привычных ежедневных действий управляется имплицитными ценностями и суждениями вне зависимости от декларативных воспоминаний. Мне интересно, что еще E.P. помнит благодаря привычкам. Какие еще недекларативные воспоминания продолжали менять его на протяжении 15 лет, прошедших с тех пор, как он лишился декларативной памяти? Само собой, у него должны остаться желания и страхи, эмоции и стремления — даже если его сознательное восприятие этих чувств настолько мимолетно, что он не может удержать их достаточно долго, чтобы облечь в слова.
Я подумал о самом себе 15 лет назад и о том, как изменился за прошедшие годы. Я, каким был тогда, и я сегодняшний, поставленные плечом к плечу, внешне похожи друг на друга. Но мы — это совершенно разные собрания молекул, у нас разные объемы талии и количество волос на голове. Иногда кажется, что у нас нет ничего общего, кроме имени. Что связывает этого меня с тем, вторым, и что позволяет мне поддерживать иллюзию непрерывности развития от мгновения к мгновению, из года в год — это некое стабильное, но непрерывно эволюционирующее нечто, лежащее в основе моего существа. Назовите это душой, или самостью, или же побочным продуктом деятельности сети нейронов, но, как ни назови, этот элемент непрерывности в любом случае находится во власти памяти.