Человек из Красной книги - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она пробыла в неподвижности ещё какое-то время, добирая последние кадры этого варварского разорения. Затем она тем же путём, но ещё более неуверенно переступая через мерзость, вернулась обратно. Парень сидел на замусоренной земле – всё было лучше, чем пережидать порученную ему даму в душной серёдке своего газика. Не дожидаясь вопросов, она коротко бросила ему:
– Заводись, на кладбище поедем.
Парень вопросительно вскинул глаза.
– Какое ещё кладбище? Тут, считай, кругом сплошной могильник, сами не видите? Живых кругом никого, это ж брошенное место, ясное дело, мёртвое. И чего ехали только, лучше б уж на Караганду напрямую, без этих заворотов.
– Рот закрой, – сдержанно сказала она, сама себе удивляясь. Раньше она такого позволить себе не могла, да и не было никогда в её жизни нужды изъясняться в подобной манере. Но теперь это было можно, потому что из этого знойного, наполненного мелкой пылью воздуха, который сдавливал голову, выкачали, как ей теперь казалось, весь кислород, оставив для дыхания лишь один углекислый газ.
Но в тот же момент до неё дошло, достучалось, и на какое-то время слова паренька, как и собственная, незнакомая ей прежде невежливость, заставили её выйти из анабиоза, в который вогнала картина увиденного. И на самом деле, пока ехали, она не встретила никого из тех, кто раньше, так или иначе, обитал на краю их посёлка. Признаков жизни в отдельно раскиданных неподалёку домах, с которых начиналась старая застройка, тоже особенно не наблюдалось. Кладбище – она хорошо это помнила – отстояло от посёлка не так далеко, разместившись в открытой степи. Туда и указала ему, по объездной дороге, короткой, чтобы не через посёлок. Впрочем, того не ведала ещё Евгения Адольфовна, что истощившиеся в этих местах меднорудные залежи вскоре после того, как Цинки оставили Каражакал, сделались причиной всего, свидетелем чему она теперь стала. Но только получилось не сразу и не абы как. Сначала, как водится, элементарно ошиблись в геодезии, зондируя недра, и, базируясь на ошибочных данных, решили расширять разрез, для чего и было принято решение о перенесении кладбища, подпадавшего своим расположением под будущую вскрышу. Ну а после, когда разобрались окончательно и подсчитали, прикинув и сравнив расходы по транспортировке до ГОКа остатков руды с убытками по содержанию посёлка, то вопрос закрыли, насовсем. Кто успел – перетащил останки на другое место, кто не чухнулся, или же так об этом и не узнал, как Цинки, остался с тем, что им оставили: недавнее захоронение, не успевшее даже обратиться в прах, было погребено теперь под одним из отвалов пустой здешней породы.
Пока добирались до следующей точки, думала об отце. Только теперь Женя поняла, что именно увидел тогда Адольф Иванович, вернувшийся забирать остатки их семейного имущества. И что испытывал, когда, преодолевая себя, врал ей, что нашёл превосходное место неподалёку, уже после их переезда, для складирования творческого наследия. При этом давил из себя улыбку, не хотел её огорчать, не желал двойного ужаса, опрокинул беду лишь на себя. Она поняла это, и у неё сжалось сердце: от жалости к своему неприкаянному отцу, от своей же к нему любви и ещё от того, что за те годы, пока училась, живя отдельно, отстранилась от него, пускай и невольно, без всякого нехорошего расчёта, а просто по молодому недоумству, сложенному с вечной нехваткой свободного времени.
Следующий по очерёдности удар ждал её в том месте, куда Евгения Адольфовна намеревалась добраться и добралась-таки. Но только ни самого погоста, ни каких-либо признаков того, что он вообще когда-либо располагался на этом месте, не осталось. Посёлок, видневшийся неподалёку, казалось, всё ещё был, хотя и не чадил больше своей комбинатовской трубой. Кладбище же исчезло, будто и не начиналось. На месте его, перекрывая собой бывшую топографию, тянулась карьерная вскрыша, тоже, как видно, начатая и брошенная. Всё. Больше ничего и нигде не было, кроме покалеченной степной почвы, разодранной вскрышным работами, местами где-то собранной в отвалы пустой породы, а местами переросшей в небольшие неровные холмы, уже успевшие затянуться репейником, тощим мхом и кое-где пятнами случайного для их местности степного карагана. Под ними, судя по всему, и догнивали не перезахороненные останки её деда, Ивана Карловича Цинка, русского сибиряка древних немецких кровей.
Этого отец ещё не знал и не мог знать. Оба они, конечно, собирались со временем навестить дедову могилу и не раз об этом говорили. Но в то же время отец с дочерью понимали, что сделать это теперь будет не так просто, учитывая личные несовпадения по времени и принимая в расчёт сложность преодоления этого непростого пути. Перекладывали на потом, правда, не забывая вернуться каждый год к разговору о покойном Иване Карловиче и насущности этой поездки. Но теперь уже и не придётся, подумала она в тот момент, когда они снова тронулись в путь, покидая этот бесповоротно умирающий посёлок её детства. Но тут же, когда проехали с десяток километров, она поняла вдруг, что именно ей, а не кому-либо, предстоит сообщить отцу о деде. Он же, папа, выбрал тогда для себя вариант утаить, отмолчаться, закрыть в себе свою боль, умять в самый низ и никогда больше не вытаскивать.
Он и на самом деле необычайно тосковал последние пять лет, особенно если порой сравнивал получившуюся жизнь с той, на степной ещё земле, рядом с отцом и взрослеющей на глазах дочкой. Та его жизнь, довольно скудно устроенная и, в общем, такая же невесёлая, была, по крайней мере, оплодотворена художественным занятием, заботами о Женьке и опекой над стареющим отцом. И эти хлопоты, так или иначе, но всё же удобряли собой его унылое житьё, отвлекали от разных дум, нередко счищая наслоения того постороннего, что не давало ему забыться и простить, вынуждая вновь и вновь возвращаться памятью к прошлому. Иногда он думал о том, почему это так, ведь ни самого его, ни членов его семьи, если не считать спаслугорьевского пожарища, по существу, не затронули антинемецкие настроения и репрессии. Все они, Цинки, вполне успешно сумели их избежать, к тому же ни от кого не хоронясь и никак не оберегая себя, как это делали иные соплеменники, чувствуя злокозненное отношение к себе власти и отдельных граждан.
«Война ли тому виной, – спрашивал он себя, – или же это всего лишь заурядная людская низость, людское недоверие, само устройство человеческой ненависти и человеческой природы? Почему одни не любят и не признают других лишь за то, что те родились с непохожей фамилией? Или же дело не в ней, а в той глупой, бездарной, ничуть не оправданной зависти к превосходству немцев в духовном и нравственном отношении, несмотря на их же известную всем жестокость, деловитость, целеустремлённость и предпочтение порядка всему другому? Но ведь те, кто родились здесь, были вскормлены и взросли под русским солнцем, будучи уже по природе своей, за редким исключением, православными русаками, самыми обыкновенными, как все. Они и крестятся тайно от власти справа налево, а про другое даже не задумываются. Или, быть может, просто всё дурное ненавидит всё хорошее, и так было всегда? Но тогда отчего же так, что русский – это всё хорошее, а немец – плохое, и никакое больше; кто такое про них напел, какой чёртов мыслитель вынес подобный вердикт? Или ненависть к ним лежит глубже, и искать её следует в собственных недостатках тех, кто просто слепо ненавидит, в силу скудости убогого ума?