Человек из Красной книги - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я хочу, чтобы вы об этом знали, Павел Сергеевич, иначе получится, что я вам чего-то недоговариваю, а мне бы этого не хотелось. И вам, мне кажется, тоже.
Он тоже сделала глоток.
– Спасибо, что упомянула об этом, правда. – Чуть помолчал и спросил: – Ты ведь останешься, да?
– Да, – просто ответила она, уже зная, что именно так, именно такими словами он её об этом спросит, – останусь.
– Знаешь, что ты нужна мне надолго? – снова спросил он её. – Навсегда?
– Знаю, – отозвалась она. – Я это знаю с того дня, когда ты заставил меня высунуть голову из-за кульмана, чтобы сейчас оказаться здесь.
Он подал ей руку, и они синхронно поднялись. И, не разрывая рук, пошли в его спальню.
Потом была ночь. Их ночь, его и её, будущих супругов, Павла Сергеевича Царёва и Евгении Адольфовны Цинк: первая из тех, что они провели в его служебной квартире в закрытом для рядовых граждан посёлке Владиленинске, расположенном недалеко от полигона, откуда стартуют в космическое пространство носители, ракеты, спутники, космонавты и корабли. Всё, что отрывалось от земли, ища себе путь к звёздам, принадлежало ему, невероятному человеку, впустившему этой ночью в свою жизнь русскую немку Женю Цинк, чертёжницу, дочь своего отца, про которого она только думала, что знает всё.
Утром он сказал ей, когда они завтракали:
– Наверное, приличия требуют, чтобы ты известила отца о наших планах?
– Да, конечно, – ответила Женя, всё ещё с трудом переваривая в себе потрясения прошедшей ночи. Слишком уж неправдоподобным казалось ей теперь то, что ждало её впереди. Однако она старалась не выказывать волнения, оставаясь рассудочной и спокойной. – Через два дня я в отпуске, съезжу к папе, поговорю с ним, так и так собиралась в Караганду. Иначе, ты прав, неудобно как-то получится, отец имеет право знать обо всём заранее, даже если я всё решила сама, без его благословения.
– Поезжай, – сказал он, – я дам машину, туда и обратно, скажи только, когда, ладно? – И улыбнулся, одновременно проговорив по слогам, шутливо, но серьёзно: – Я лю-блю те-бя, Цинк.
– Я лю-блю те-бя, Пав-лик, – прошептала она в ответ, тоже по слогам, но так, чтобы он услышал. Он услышал и вновь отыграл это лицом.
Для неё было довольно непривычно и даже странно обращаться к нему, шестидесятилетнему, в такой манере, но ей казалось, что он этого хочет, что он соскучился по близости, и не вообще, а именно той, которая установилась теперь между ними: чувственной, доверительной и ничуть не притворной ни с какой стороны.
– Кефиру принеси, Настась, – бросил он через плечо, заметив боковым зрением домработницу, осторожно сунувшую нос в столовую в ожидании хозяйского распоряжения.
– И чистые стаканы, если можно, – уточнила Женя, – лучше тонкого стекла, если у нас такие есть.
– Несу, – угодливо отозвалась та и исчезла, поджав губы, однако сделала это так, чтобы не заметили.
Ей выделили газик с водителем, полигоновский, из числа ещё не окончательно убитых местным бездорожьем, и она поехала к отцу, как и рассчитывала, недели на две. Хорошо бы, подумалось ей, папа на это время тоже добыл себе отпуск и мы смогли бы всё это время провести вместе. Она скучала по отцу, по-прежнему его любила, несмотря на то, что годы, пока она училась и жила отдельно, заметно отдалили их друг от друга. Правда, для этого существовали вполне понятные причины: она жила студенческими заботами, и навещать его ей удавалось не слишком часто, разве что заезжала по воскресеньям, да и то не каждый раз. Она быстро взрослела: сказывалась, вероятно, школа подростковой жизни в меднорудном посёлке, когда для того, чтобы тамошняя жизнь не сделалась окончательно тусклой и беспросветной, ей приходилось устраивать самой себе уроки выживания, выискивая какие– никакие удовольствия в этой забытой цивилизацией степи.
Пробовала то и это: одно время увлекалась стихами, читала всё подряд из того, что удавалось добыть, но в основном всё начиналось и заканчивалось тем же вечным Пушкиным, годами одиноко пылившимся в скудной поселковой библиотеке, не имея спроса среди местных. В объёме свыше школьного были ещё Некрасов и Лермонтов. Выучила, помнится, «Вот парадный подъезд, по торжественным дням…», а потом «Но я люблю – за что, не знаю сам – её степей холодное молчанье, её лесов безбрежных колыханье, разливы рек её, подобные морям…». Холодное молчанье… – тогда она впервые задумалась и даже в какой-то мере поняла, почему папа так часто ходит в эту пустошную степь и часами остаётся там, рисуя все эти травы, пыльные бураны и синюшные волошки.
И правда, если прикрыть глаза, то представляешь себе разом всю картину, со всей её холодной сдержанной красотой, с потайной, почти невидной, даже если пристально всмотреться, жизнью её обитателей, про которую, если не знать, то никогда и не увидишь. Папа же видел всё, не упуская самой малой детали, она про него это знала и потому искренне любила и его главное дело. Честно пыталась вникнуть в его работы, ухватить саму суть. Она подолгу всматривалась в эту притушенную, разбелённую маслом степь, уже чуть другую, не ту, которую знала сама, а ещё более скудную, бесцветную и оттого довольно безрадостную.
В этом и есть красота, считал отец – не в похожести, не в попадании в истинный цвет и свет, близкий к натуральному, а в том, как устроена у человека голова, как умеет он воспринимать окружающий мир: что может человек домыслить и вообразить, видя реальное, ощущая биения своего сердца, унимая дрожь в коленях, чувствуя холод, расползающийся по хребту. Говорил, нужен лишь художественный намёк: зрачку, душе твоей, сердцу – повод к самовыражению, а дальше уже включается талант, он и поведёт, куда нужно. И вовсе необязательно, чтобы путь этот, как и конечная цель, совпадал с чьим-то ещё представлением о прекрасном и вечном; для художника это не так уж и важно, однако если такое произойдёт, то счастлив он будет вдвойне оттого, что кто-то понял и разделил с ним способ его художественного видения. Тогда же она и написала, в тот год, когда начала уже более-менее серьёзно вникать в отцовские работы: «С какой начать, с которой/ из тайн, что геометрий,/ кругов, квадратов, линий/ и всех законов вне – / что рождены опорой,/ подвластной только ветру/ да поднебесной сини,/ но не подвластны мне…»
В книжках, относившихся к поначалу надоедной классике, что ей приходилось читать, каждый герой непременно являлся типичным представителем чего-нибудь, и, кроме самой обычной человеческой, тащил на себе ещё дополнительную нагрузку, каждый раз странным образом совпадающую с линией партии и правительства. Это утомляло, заставляя, в отсутствие настоящих, выдумывать себе собственных героев. Дед Иван, кстати, был для неё такой герой: молчун, неутомимый трудяга и безропотный помощник отцу в деле воспитания её, маленькой Женьки. А главное, он, будучи для неё просто хорошим, добрым дедушкой, не предлагал никакого образа, кроме своего собственного, настоящего, пахнущего тёплым, вкусным и пожилым запахом рубашки, рук и бороды. Он и рассказал ей про сгоревший в пожаре спаслугорьевский дом, про их удивительную, ни на что не похожую сибирскую природу, про разливные реки, которых она никогда не видала, про заливные луга… Наверное, те самые, из лермонтовского стиха?