Пора уводить коней - Пер Петтерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Включаю радио. На Р2 утренние новости. Русские обстреливают Грозный. Они снова наступают. Но им не победить, триумф не будет долгим, это ясно как день. Даже Толстой понимал это, а его «Хаджи Мурат» написан сто лет назад. Просто диву даешься, что метрополии не могут усвоить этого урока, понять, что таким образом они разваливают сами себя. Хотя сровнять Чечню с землей можно, конечно. Сейчас даже проще, чем сто лет назад.
В печи уютно потрескивает. Я достаю хлеб из хлебницы, отрезаю пару ломтей, ставлю воду для кофе, с крыльца доносится короткое и резкое тявканье Лиры. Это особые позывные, их легко отличить от прочих Лириных звуков, она так звонит в звонок. Я впускаю ее в дом, она входит и укладывается у разогревающейся печки. Готовлю завтрак себе и кладу еду в миску Лиры, но ей придется подождать своей очереди. Здесь я босс. И я буду есть первым.
Вдали у леса занимается день. Я приникаю к окну, и то, что я вижу в утреннем свете, производит на меня сильное впечатление. Огромная береза, стоявшая посреди двора, рухнула под ветром, она лежит между сараем и машиной несоразмерно огромная, верхние ветки почти упираются в кухонное окно, остальные, подмяв изгородь, легли на крышу машины, но, падая, они еще сорвали водосток с сарая и согнули его как латинское V, теперь оно болтается перед дверью в дровяной чулан, мешая ее открыть. Хорошо, что я запасливый, наносил дров в дом.
Так вот что это был за хлопок ночью. Я автоматически вскакиваю, но какой смысл сейчас кидаться на улицу сломя голову. Теперь береза никуда не денется. Поэтому я снова усаживаюсь за стол и доедаю завтрак, поглядывая в окно и думая, как мне теперь убрать эту великаншу, которая так вольготно разлеглась посреди двора. Сначала надо высвободить машину, значит, надо подвинуть березу. Сперва срезать ветки, запершие дровяной сарай, чтобы понять, можно ли проникнуть внутрь. Дрова нужны, и машина должна быть на ходу. Это две самые важные вещи. Придется снова браться за пилу, а что поделаешь, и пилякать весь день, как вчера, причем мне может не хватить и бензина, и масла, надо посмотреть, я вдруг запамятовал, сколько у меня в запасе, а в магазин не съездишь, машина вон в плену. Мной вдруг овладевает паника, причем непонятно почему. Это не трагедия. К тому же я здесь по доброй воле. В холодильнике полно еды, а в кране воды, я могу дойти, куда захочу, сил мне не занимать, и времени в избытке. В избытке? Нет, такого чувства у меня нет. Совсем нет. Почему-то кажется вдруг, что его в обрез. Я могу в любую секунду умереть, вот какая штука, но это я знал как минимум три года и, честно говоря, плевал на это и плюю. Еще раз смотрю на березу. Она заполняет собой почти весь двор и такая здоровая, что затеняет все. Я порывисто встаю из-за стола, иду в спальню и в полном противоречии с правилами, которых стараюсь неукоснительно придерживаться, как был, в одежде, укладываюсь на кровать, я лежу уставившись в потолок, и в голове моей крутится рулетка, стрелка перескакивает с красного на черный и назад и наконец останавливается в ячейке, в которой, конечно же, лето сорок восьмого года, вернее, последний его день. Я стоял под дубом напротив магазина, задрав голову, и смотрел, как свет, слипаясь в нечеткие лучи, пробирается через листву, вспенивающуюся в такт тому, как ветер то пробегает, то стихает, глаза то и дело слепило, заставляя их слезиться, а меня отчаянно моргать, и я закрыл их, но на веки тотчас налегла красная жара, за спиной шумела река, как она шумела все время два месяца почти, и я подумал: как же все будет теперь, когда мне не станет ее слышно?
Под дубом было жарко. И я уже устал. Мы вскочили ни свет ни заря, выпили чаю почти молча и по щебенчатой дороге спустились с сэтера к мосту, миновав домик Франца, где солнце падало в распахнутую дверь светлой полосой на половик и наискось вдоль одной стены далеко вглубь, но хозяина нигде не было видно, и я огорчился.
Автобус, стоя на солнцепеке, трясся, чихая дизельным мотором. Я уезжал домой в Осло с пересадкой на поезд в Эльверуме и ждал на площадке перед магазином отправления автобуса, а отец стоял у меня за спиной, трепал меня по волосам и говорил, нагнувшись поближе ко мне:
— Все будет хорошо. Ты помнишь, да, что тебе сходить в Эльверуме? — и с какого пути отходит поезд, и во сколько, и все в таком духе в мельчайших деталях, он растолковывал мне все это так, как будто это было важно, как будто я не мог справиться с этой дорогой в свои пятнадцать полных лет без его инструкций. В действительности я чувствовал себя еще старше, но я не знал, как мне это отцу показать, а если бы и знал, вряд ли отец смирился с таким поворотом жизни. — Неплохое лето, согласись? — сказал отец.
Он по-прежнему стоял у меня за спиной, засунув руку мне в волосы, но не трепал их, а просто сжимал голову сильно-сильно, даже немного больно, и не замечал этого, а я тоже ничего ему не говорил. Он еще раз наклонился ко мне и сказал:
— Такова жизнь. Так и набираешься опыта, когда что-то случается. Особенно в твоем возрасте. Просто вложи это в сердце, не забывай вспоминать, не горюй и не ожесточай себя. У тебя есть право думать. Ты меня понимаешь?
— Да, — сказал я громко.
— Понимаешь? — сказал он, и я снова ответил — да, и кивнул головой, и тут до него дошло, с какой силой он вцепился мне в волосы, и он убрал руку со странным смешком, которого я не понял, потому что я ведь не видел его лица. Я услышал, что он мне говорил, но не был уверен, что понял. Да я и не мог постичь смысла слов и не понимал, почему он решил сказать именно их, но я думал о них миллион раз, потому что дальше отец рывком повернул меня к себе, еще раз потрепал по вихрам и посмотрел прищурясь мне в глаза с полуулыбкой, которую я так любил. И сказал:
— Сейчас ты садишься в автобус, в Эльверуме пересаживаешься на поезд и домой в Осло. А я доделаю тут кой-какие дела и приеду следом. Хорошо?
— Да, — сказал я, — хорошо. — А низ живота свело холодом, потому что нет, все было нехорошо. Я слышал такие слова раньше, и самый большой вопрос, который я потом снова и снова задавал себе, был вот какой: он сразу знал, что никогда не приедет, что мы видимся с ним в последний раз, или уже потом, позже, потерял контроль над ходом событий?
Как ни в чем не бывало, я залез в автобус, и сел у окна, положив рюкзак на колени, и стал смотреть на магазин, мост через реку, отца, высокого, стройного, черноволосого в шелестящей тени дуба, и на голубое небо, которое не бывает ни шире, ни выше, чем тогда в деревне летом 1948 года, а потом автобус тронулся и покатил, медленно заворачивая, к дороге. Я прижался к стеклу носом и не отрываясь смотрел на пыльное облако, медленно расплывавшееся сбоку, серо-коричневые разводы заслоняли отца, и я сделал то, что неизбежно положено делать в такой ситуации в соответствии с процедурой, скрупулезно изображенной в фильме, который каждый из нас видел: я вскочил, метнулся по проходу в самый конец автобуса, залез на заднее сиденье сперва коленками, потом прижал растопыренные ладони к стеклу и глядел в окно до тех пор, пока дуб, магазин и мой отец не исчезли за поворотом, судьбоносная сцена прощания, вслед за которой жизнь главного героя непоправимо меняет свое течение и принимает другой оборот, неожиданный и не всегда приятный, и все-все зрители наизусть знают, что так будет. И кто-то в зале зажимает рот рукой, а другой комкает и кусает платок, а по щекам у него молча струятся слезы, а некоторые безуспешно пытаются сглотнуть застрявший в горле комок, и они прищуриваются, глядя на экран, который расплывается у них перед глазами в разноцветное пятно, а кто-то встает и в ярости уходит, потому что ему пришлось в жизни пройти через то же самое и он не простил, и другой вскакивает в темноте со своего места и кричит: