Золотой запас. Попытка политического фэнтези - Александр Анучкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, не знаю. Соболезнование, все такое, будет раскрыто, понесут наказание.
– Он же у нас вроде не клоун. Зачем ему такие глупости говорить? Наговорился уже.
– Злой ты.
– Ах…ть. А какой я должен быть?!
– Прости, прости. Конечно.
Потом минут десять молчали. Вдруг Баринов подхватился:
– Ты же понимаешь, я в следственной группе, я тебе ничего не могу рассказать, честно. А там есть что рассказать. Правда, клянусь тебе, будет раскрыто!
– Майор…
– Прости, но правда.
– Я вам верю.
– Уфф. Ну, уже и на том спасибо. Скажи лучше, что тебе нужно?
– Мне? Ха, ну, яд есть? Или именной маузер от железного Феликса? Есть – что-нибудь полезное?
– Типун тебе на язык, парень. Ты – будешь жить.
– Ну да, доктор сказал – в морг, значит – в морг.
Майор ушел. В квартире сразу стало пусто, запахло тишиной и пылью. Надо было что-то делать. Он привычно начал мерить комнату шагами. От шкафа до окна – семь. И обратно – семь. Если попытаться пойти от другой стены, то выйдет всего три. Коридор. Двенадцать шагов. Стоп. Что это? В углу у двери – спортивная сумка. Майор забыт? Нет, этот – просто так – ничего не забудет. Принес подарочек? Посмотрим.
Он взял сумку двумя руками за две ручки и осторожно, словно бомбу, которая может взорваться в любой момент, перенес в комнату, которую уже привык счи-
125
тать и называть своей. Настолько своей, что даже хотелось съездить куда-нибудь в ИКЕЮ и купить тумбочку, глупый подсвечник, белого плюшевого медведя, на котором можно спать, как на подушке, а он при этом будет обнимать за шею лапами. Хотелось превратить этот дом в настоящий дом.
Так. О чем это я? Сумка. Осторожно поставить на стол. Посмотреть еще несколько минут, прислушаться. Нет, никаких посторонних звуков, кроме стука собственного сердца. Стучит, как у испуганного ежа, – в трех метрах слышно. Двумя пальцами за язычок молнии. Медленно, медленно, еще медленнее. Противный звук, казалось, разрывает барабанные перепонки. После второй половины страха уже не было, он открыл одним резким движением. Боже. Боже. Какая безжалостная сука…
Его руки тряслись. Он вынимал из черной глубины сумки и выкладывал на стол вещи, о которых давно забыл, да и вспоминать не хотел. Вещи, которые так прочно связывали его с прошлой жизнью, с той жизнью, где все было так хорошо и правильно, выстроено и отлажено, где каждая шестеренка – смазанная и обточенная – стояла именно там, где нужна.
тетрадь в клеточку, сорок восемь листов, мятая
стальная пружинка
фотокарточка в дешевой рамке
россыпь дисков в бумажных конвертиках
золоченый медальон с прядкой светлых волос внутри
тонкое кольцо белого металла
истрепанный томик Хемингуэя с почти выцветшим
библиотечным штампом
Все. Нет. Я больше не могу. Откуда все это? Он взял в руки книжку и провел рукой по корешку. Корешок царапался. Он провел еще раз и внимательно посмотрел на ладонь. В ее складках (и как там только называются все эти линии? Судьбы? Любви? Жизни? Смерти?) застряли микроскопические белые крошки. Он знал, что это за вещество. Это был бетон, крошки бетона. Все эти вещи, все эти гребаные артефакты Баринов – или кто-то из его подручных – достал из-под руин, оттуда, где раньше бьш его дом, где раньше, размеренно и правильно, текла его жизнь. Где всего несколько дней назад он бьш счастлив и строил глупые планы.
Он отложил книгу и взял в руки тетрадь. Детская забава – гадание по страницам и строчкам. Может быть, сейчас – самое время? Сейчас, когда уже некому больше верить, осталось доверить свою судьбу подростковой мудрости? Он загадал номер страницы и строку. Полистал, открыл, провел пальцем. Вот оно: …я перестал думать о смерти, потому что умер папа. Когда мне было 14 лет, я думал, что умру в 30. Теперь, когда нет папы, я думаю иначе. Надо жить.
Тетрадка жила своей жизнью. Иногда, уже после переезда в Москву, уже после того, когда, казалось, мир лег к его ногам, вдруг возникала жгучая потребность открыть клетчатые странички, найти небольшое свободное пространство и написать там хоть что-то, хоть какую-то глупость. Он перебирал кончиками пальцев замусоленные края листов. Если открыть сейчас, что будет?
Когда-то и ты был маленьким мальчиком,
играющим в кубики, в дочки-матери.
Теперь ты в стендапе появишься в Нальчике
на телеэкране, перед кроватями
уже засыпающих телезрителей,
которым вставать в полседьмого в Бутово
и затемно, в силу того – что родители,
вести в детский сад неуклюже обутого
ребенка, который сыграет в кубики
не хуже иных столпов журналистики.
На улицах Нальчика стынут трупики,
с деревьев падают желтые листики.[2]
Это стихотворение тысячу лет назад посвятил ему человек, очень близкий человек, почитаемый в те далекие дни единственным настоящим другом. Даже так – Другом, с большой буквы. Потом что-то случилось – он уже не помнил точно, что именно, но история была некрасивая, глупая и не стоила даже выеденного яйца, но дороги вдруг разошлись, как на Т-образном перекрестке, разлетелись в стороны, без всякой надежды сойтись вновь. Так они и ехали по разомкнутому кольцу с тех пор. Сколько времени прошло? Лет пять? Он тогда вернулся из какой-то очередной выматывающей, убивающей командировки, опять пил и плакал, погружая себя в депрессию все глубже и глубже. Со стороны даже казалось, что этот процесс доставляет ему удовольствие. Мудрый друг, старше и опытнее, нашел слова. Вроде – посмеялся, а вроде – поддержал под руку, за секунду до падения.
Потом они еще десятки раз обменивались такими короткими, немного шутливыми посвящениями, эта «поэтическая дуэль» затягивала и затягивала… Вот и еще, на следующей странице:
Пора ложиться спать, мой друг.
Все выпито давно вокруг.
Сценарий в сотню килобайт —
не получился. Баю-бай.
Не спится? Выпей донормил.
Работодатель утомил?
А ты? Нет, ты – не раздолбай.
Ты – алкоголик. Баю-бай.
Засни, мой милый голубок!
И явится червей клубок.
Его – в объятия сгребай
и наслаждайся. Баю-бай.
Ты их когда-то, дурачок,
на свой насаживал крючок.
Так что теперь не уповай
на милость божью. Баю-бай.
Тебя разглядывает смерть
во сне, как жертву. Но суметь
спастись – реально. Засыпай.
Проснешься утром. Баю-бай.