Жорж Санд, ее жизнь и произведения. Том 2 - Варвара Дмитриевна Комарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во-вторых, вся эта история навлекла и дальнейшие неприятности на бедную Огюстину. Сплетня, пущенная Соланж, не заглохла. Злое семя попало и на злую почву, им воспользовались корыстолюбивые родители Огюстины, не могшие примириться с тем, что ставшая совершеннолетней и вышедшая затем замуж дочь ускользнула из-под их власти, а главное, что она вышла за скромного учителя рисования, а не за Мориса Дюдевана, которого можно было бы эксплуатировать впоследствии в качестве богатого родственника.
И вот папаша Бро напечатал с помощью некоего Гильбера в начале лета 1848 года невероятный по цинизму, по грязи и безграмотной грубости памфлет, полный самой отвратительной клеветы не только против Жорж Санд, но и против его собственной дочери. Памфлет этот вышел под заглавием «Une Contemporaine. Biographie et intrigues de George Sand» (Современница. Биография и интриги Жорж Санд) – в виде изданной на скверной бумаге, в восьмушку листа, брошюрки, причем объявлялось, что это-де лишь первый выпуск, за которым «последуют» и другие. Других, однако, не последовало, ибо Жорж Санд обратилась и к знаменитому адвокату Шэ-д’Этанжу, с просьбой начать процесс против автора этой отвратительной брошюры, а также к тому же Шарлю д’Аррагон с просьбой посодействовать изъятию ее из обращения. Мы не будем перепечатывать лежащего перед нами длиннейшего неизданного письма к Шэ-д’Этанжу, излагающего всю историю Огюстины и отношений семьи М-м Санд с ее семьей, ибо все это мы в надлежащих местах мало-помалу рассказали в V главе и в настоящей главе. Шарль д’Аррагон поспешил успокоить Жорж Санд, ответив ей следующим, тоже лежащим перед нами, неизданным письмом:
«Дорогой друг!
Я не хотел писать Вам прежде, чем похлопотать о г. Бертольди. Теперь я это сделал, и хотя должность в Рибераке еще не освободилась, но я надеюсь, что Вы вскоре получите то, что желаете. Благодарю Вас за то, что Вы мне дали случай сделать что-нибудь для Вас или для тех, кого Вы любите.
Как Вы могли допустить, что я остался бы бесчувственным к оскорбительной ругани какого-то негодяя, направленной против Вас. Моя привязанность к Вам продиктовала мне, что мне надлежало сделать. Я надеюсь, что правосудие свершится над жалким негодяем, столь много виновным против Вас. Что касается меня, то я не счел возможным ни одного лишнего дня оставлять Вас под гнетом его низостей, не призвав на него всей строгости правительства. Это значило бы не желать свободы печати, – если переносить, не протестуя, подобные злоупотребления ею...[744]
...У меня очень печальные вести об этой бедной Италии. Мы даем ей гибнуть, боюсь этого, и это горестная мысль для меня. Пьемонтцы были принуждены перейти обратно через Минчио, они потеряли свои позиции по ту сторону этой реки, а Радецкий может обойти Миланские земли правым берегом По.[745]
Вы, которая знаете и любите Италию, Вы услышите с сожалением это известие. Меня оно глубоко печалит...
...До свиданья, дорогой друг, расскажите мне о Морисе и сохраните мне ваше драгоценное и милое расположение...
Шарль д’Аррагон».
Благодаря содействию д’Аррагона и Шэ-д’Этанжа были предприняты меры против авторов брошюры, и хотя, по желанию Жорж Санд, их не покарали, но брошюра была через полицию конфискована и изъята из обращения. Тем дело и кончилось.
Вся эта история делает совершенно понятным тот туманный абзац (в примечании к стр. 459 «Histoire de ma vie»), который относится к Огюстине, и где Жорж Санд говорит:
«Эта девочка, прекрасная и кроткая, всегда была моим ангелом-утешителем. Но, несмотря на свои добрые качества и нежную привязанность, она явилась для меня причиной великих огорчений. Ее опекуны оспаривали ее у меня, а я имела веские причины, чтобы принять исключительно на себя обязанность защищать ее. Сделавшись совершеннолетней, она не захотела покинуть меня. Это послужило причиной отвратительной борьбы и позорного шантажа со стороны лиц, которых я не назову. Мне пригрозили ужасными диффамациями, если я не заплачу 40000 фр. Я дозволила появиться этим писаниям, грязному собранию глупого вранья, которое полиция взялась запретить. Но не в этом заключается болезненный пункт той муки, которую я претерпела за это благородное и чистое дитя. Клевета отразилась и на ней самой, и для того, чтобы защитить ее против всех и вся, мне пришлось не раз разбить свое собственное сердце и свои самые драгоценные привязанности»...
Но вот что непонятно и что тесно соприкасается с самыми последними словами этого Примечания; что глубоко нас огорчает; что показывает, насколько «злые сердца» за этот год успели повлиять на того самого Шопена, который за год перед тем, уже разойдясь с Жорж Санд, так деликатно и сдержанно объяснял супругам Виардо свою роль между несчастными матерью и дочерью; и что, наконец, можно объяснить лишь несчастной, болезненной и болезненно-искаженной страстью его, обратившейся из любви в ненависть, которую лишь разжигали своими рассказами разные «добрые люди», вроде Соланж или девицы Розьер, – это то, что чуткий, нежный, тонкий по натуре и чувствам Шопен, называя поступок папаши Бро относительно дочери «низким», в то же время ничуть не возмутился тем, как этот Бро писал про саму Жорж Санд! Мало того, Шопен не задумался назвать ту самую клевету, которую Соланж распустила про родного брата, мать и кузину, с целью помешать браку этой последней, – «правдой», которую будто бы «он давно видел, и которую-де видела и Соланж, а потому-то она и мешала в Ногане»... И т. д.
Очевидно, что (неоправданное, по нашему мнению) скрытничество Жорж Санд во время сватовства Клезенже, нанесшее роковой удар доверию Шопена, уже и без того так легко уступавшему место самой ревнивой мнительности и самым фантастическим подозрениям; несчастная любовь; горе от потери многолетней привязанности; мучительная смертельная болезнь – все это затемнило светлый ум и чуткую душу Шопена, когда он писал те поистине непостижимые, угнетающие нас строки о Жорж Санд, Морисе и Огюстине, которые мы читаем в его письме к родным от 19 августа 1848 г.[746]
Гораздо понятнее, естественнее и, скажем прямо, возбуждает все наше сочувствие та горечь, которая звучит в словах Шопена, в одном из его безнадежно-грустных