Любовь с первого лайка - Ханна Оренстейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эм, ну, я вроде свободна? – говорю я. А потом добавляю чуть более убедительно: – Да, я с удовольствием с тобой куда-нибудь схожу.
Идти рядом с Блейком – все равно что парить. Он берет меня за руку, и наши пальцы сами собой переплетаются. Он гладит мне ладонь большим пальцем, пока мы бредем по модному Уильямсбургу и идем через вальяжный Дамбо к величественному выходу на Бруклинский мост. Почему-то с ним эта прогулка по одному из самых романтических стальных строений в мире, к сверкающему силуэту Манхеттена – разумеется, он сверкает, Блейк, наверное, устроил так, чтобы солнце село точно в назначенное время, – кажется совершенно естественной.
Все это не значит, что мне спокойно. О боже, нет. Я очень хорошо осознаю, что наш разговор – минное поле; слишком уж велика вероятность, что он посмотрел в моем Инстаграме хвастливые истории, снятые у него дома (может, ему друг подсказал?), или наткнулся на мое объявление о помолвке. Может, его даже оттолкнуло то, как напористо я заявилась к нему позавчера (это вряд ли, но все же). Мне не по себе из-за того, что я ему вру. Такое ощущение, будто я балансирую на проволоке, в одном шаге от гибели: мне нужно увести Блейка от разговора о моей личной и профессиональной жизни, в то же время влюбляя его в себя. От одной мысли об этом у меня перехватывает дыхание.
– Я решил, что теперь моя очередь тебя удивлять, – говорит Блейк, прерывая мои размышления, когда обходит группу туристов.
Мне приходится прибавить шагу, чтобы успеть за ним, с его длинными ногами.
(Туристов видно сразу. Удобные кроссовки, карты и камеры выдают их с головой, это раз. Но основное – следить за их глазами. Ньюйоркцам уже все равно, они не пытаются вобрать весь вид сразу. Туристы ходят с распахнутыми глазами, размером со столовую ложку, они готовы все выхлебать до дна.)
– Твоя очередь? – переспрашиваю я.
– Ну, знаешь, ты ко мне пришла на прошлой неделе. Теперь моя очередь.
– А, так у нас теперь все по очереди, – говорю я, поднимая подбородок, чтобы взглянуть на Блейка.
Мне важно понимать его намерения, чтобы все разыграть правильно.
Его щеки слегка розовеют.
– Мне бы этого хотелось. А тебе нет? – спрашивает он.
– Конечно.
Я кладу голову ему на плечо. Пора рискнуть. Я сглатываю и смотрю на острые шпили Манхэттена в поисках смелости; нужно вспомнить, что я не просто так переехала в Нью-Йорк в погоне за мечтой, и, если я не испробую все на свете приемы, чтобы обеспечить себе надежное место в этом городе, то смысла не было сюда приезжать.
– Знаешь, Блейк, ты мне нравишься.
Он улыбается.
– В самом деле, – говорит он. Это не вопрос.
– Нравишься в смысле нравишься, – поясняю я.
– Я тебе нравлюсь в смысле нравлюсь, – говорит он. – Польщен.
Будь он другим человеком, это прозвучало бы как издевательство. Так третьеклассники про тех, кто им нравится, говорят, разве нет? Но в его голосе слышна нотка гордости, которую невозможно не заметить. Я, конечно, считаю его призом, но, похоже, и он видит во мне то же самое. Это сложно уложить в голове – не потому, что Блейк настолько удачная добыча (посмотрите в словаре «завидный жених», и вы там буквально увидите его лицо), но и потому, что вся моя личная жизнь в Нью-Йорке очень долго выглядела так: мужики один за другим бьют меня ногами, хотя я уже давно упала и лежу. Быть в этом городе одной – все равно что неудачно сыграть в бинго, и я закрыла уже слишком много клеточек, чтобы игра меня развлекала: меня бросали; я переживала ужины, заканчивавшиеся в полном молчании после того, как выяснялось, что наши политические взгляды совершенно не совпадают; я четыре недели радовалась, что встречаюсь с вроде бы порядочным парнем – пока не получила на Фейсбуке злобное сообщение в личку от его девушки; у меня случались свидания, опасно похожие на то, что многие назвали бы сексуальным насилием.
Я не считаю, что то, что у меня с Блейком, идеально. Я не слепая, я вижу, как мы напряжены в разговорах, что скорее всего осложняет тот факт, что я не могу честно говорить с ним об основных обстоятельствах своей жизни. Когда я с ним, у меня странное ощущение: я как будто играю в кино про то, как встречаются взрослые люди. Ну, в смысле, у него ремень всегда подходит к обуви. У него дизайнерская барная тележка, безупречные белые простыни без подозрительных пятен, у него запасные махровые халаты просто так лежат в шкафах, словно по его квартире перед моим приходом прошелся реквизитор. Вот и сейчас, на Бруклинском мосту, мы как будто пытаемся вспомнить реплики из сценария: «Я тебе нравлюсь в смысле нравлюсь».
Блейк пока не любовь всей моей жизни – для этого еще слишком рано, – но, возможно, когда-то ею станет. Я могу себе это представить. Наши зарождающиеся отношения похожи на долгожданный выход на твердую землю после многих лет сражений с волнами у скал. Он понятный. Он – это выход. И есть еще тысяча причин, чтобы он нравился: его старомодное обаяние, его спокойная уверенность в себе, его врожденное умение сделать так, что чувствуешь себя особенной. И я тоже хочу ему нравиться.
– Расскажи мне про свои часы, – говорю я, проводя большим пальцем по тяжелому золотому браслету.
Он отпускает мою руку и поднимает запястье перед собой. Золото резко блестит в угасающих солнечных лучах.
– Они принадлежали моему отцу, – говорит он.
Он снова крепко берет меня за руку и сжимает ее. Кажется, он хочет сказать что-то еще, но молчит.
– Они роскошные. Винтажные? – спрашиваю я.
– Двадцать, может, двадцать пять лет. – Он мнется. – Отец умер, когда мне было четырнадцать. Он собирал часы. Эти мне достались в наследство.
– Так и родилась идея Bond and Time?
Он кивает. Я стискиваю его руку.
– Я хотел создать что-то, чем он бы гордился, да.
– Это прекрасно. Уверена, он очень тобой гордится.
Я понимаю, что все это не имеет ко мне отношения, но у меня все равно сжимается горло. Я хочу сказать что-то правильное – на этот раз не только потому, что поставила на Блейка, но потому, что сочувствую ему. Потеряй я папу, меня бы это раздавило.
– Знаешь, трудно, когда лишаешься отца в таком возрасте, – продолжает Блейк. – Я бы о стольком хотел с ним поговорить – я бы о стольком с ним поговорил, если бы был постарше.
– Расскажи мне о нем, – прошу я. – Ну, если хочешь, конечно. Если тебе не трудно.
К счастью, Блейк открывается. Он так ярко описывает отца, что я его вижу: его загорелую, в морщинках от лежания летом на пляже Кейпа кожу; его дурацкую привычку вышивать монограмму на всех своих свитерах; то, как он называл свой любимый деликатес в родных местах, «чауда с ракушками», а не «чаудер». Блейк говорит, что отец никогда не болел; он прекрасно себя чувствовал до того дня, когда с ним случился сердечный приступ. Я не могу не думать о своем папе. Он тоже говорит «чауда» – это мэнский говор, не бостонский, но похоже.