Мир тесен. Короткие истории из длинной жизни - Ефим Шифрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Блин, ну всякое попадалось… Я храню даренные мне книжки, декоративные свечи, коробочки, шкатулки, подковки. Мне совестно вынести из дому плюшевых мишек, черепашек, а главное, обезьян. Куколки, клоуны, фарфоровые балерины, навесные тарелки, детские каракули — когда я помру, внукам достанется бесхитростный «Шифрин-лэнд», по которому они смогут составить карту моих походов. Мне дарили амулеты и талисманы. Я верю, что они до сих пор оберегают меня.
Артист — даже в несчастии — существо, которому везет куда больше, чем другим. За него вступятся и соберут деньги на лечение. Его защитят, если он даже ударит милиционера. Таня Васильева, которая имела несчастье зайти в «Ашан» в тапочках, точно таких же, какие по нелепому совпадению продавались в этом дивном торжище, сначала получила по полной от охранника, а затем была вынуждена заплатить за них — все равно ощутила мощную поддержку от коллег и от зрителей после того, как сообщение об инциденте появилось в Сети. Согласитесь, как-никак это легче, чем проглотить обиду в одиночку.
Несколько последних веков непостижимым образом превратили почти презренное занятие в ценимую и уважаемую профессию. Безголосые девочки или истошные попсовые тенора получают при жизни признание, которое не снилось даже седым академикам. Газетные развороты, журнальные обложки, диалоги с телевизионными зубрами в самый прайм-тайм. Суждение, мнение, каждый чих и пук лицедея подхвачен, подверстан и растиражирован в сотнях новостных лент.
Однажды я получил письмо от чудесной (на юзерпике) девочки: «Здравствуйте, легко ли быть звездой?» Блин, ну всякое попадалось… Но что мне ответить на вопрос, который для меня, по существу, бессмыслен? Я знаю, что даже за невинным стремлением познакомиться с человеком, которого она не раз видела на экране, все равно маячит это представление о его жизни, как о звездном парении, на которое нельзя смотреть без восторга.
«Милая Маша, я не знаю, стоит ли тебя разуверять в твоем чудесном заблуждении. Но, поверь, что дяди и тети, которых показывают по телевизору, — такие же люди, как твои мама и папа. У них бывают бородавки и некрасивые родинки. У них случаются отрыжки и поносы. Они ругаются матом. И даже плачут. И, когда им грустно, они обнимают ваших мишек и обезьян».
* * *
Помню, как Виктюк в одном московском театре неистовствовал. Кричал на артистку с гражданской позицией: «Советская пизда!» И она от обиды прямо ловила ртом воздух и сквозь слезы все время повторяла: «Ромочка, но почему же советская? Почему советская?»
* * *
В Милуоки на сцену поднялась женщина с цветами, которая успела шепнуть мне что-то про Юрмалу, и ее лицо показалось очень знакомым. Когда она подошла ко мне после концерта и спросила, узнал ли я свою юрмальскую одноклассницу, я, глазом не моргнув, сказал: «Конечно!» — и в считаные секунды сообразил, что это Лариска Калинина, чудесная девочка из 10 «Б» нашей «лесной» школы. Как странно, что моя «классная» из булдурской продленки, в которой я учился до восьмого класса, тоже живет в этих местах, где-то неподалеку от Миннеаполиса. Она тоже приходила на мой концерт в одном из туров по Америке, и тогда мы вместе поехали в гости, где провели в щемивших душу разговорах целый вечер, пока стиралась и сушилась наша одежда в хозяйских «ваш-машинах», а потом я вышел провожать ее во двор и видел, как она впорхнула в свой автомобиль и вырулила на скоростную дорогу.
Мир страшно тесен, я не устаю это повторять, и он теснее, чем мы обычно подразумеваем под этой поговоркой: ведь в нем живут не только реальные персонажи, но и герои наших сновидений.
Однажды родители приснились мне в двух соседних снах, разделенных лишь моим тревожным пробуждением: сначала отец, смерть которого от меня долго скрывали во сне Элик и тетя Маша, а потом и мама, которая в следующем сне пережила отца и в коридоре моей московской квартиры смешила меня, изображая походку манекенщицы. Мне стало горько из-за того, что мама веселилась после недавней папиной смерти, но, проснувшись, я понял ее поистине благородный умысел: она хотела отвлечь меня и избавить от боли, но вернуться в свой сон и попросить у нее прощения я уже не смог и лежал, прибитый к постели этим неверным порядком уходов: сначала отца, а затем матери, хотя в действительности все было наоборот: сначала умерла мама, а затем растаял от тоски папа, и я не видел никого из них в день смерти.
* * *
Прибирая однажды «пыльную полку», вспомнил вдруг один из дней рождения Максаковой в тот год, когда премьера «Милого» была позади и я уже хорошо знал дорогу к ее гостеприимному дому. Тот вечер мне захотелось запомнить по минутам, я мечтал о том, чтобы где-то в нерушимом уголке памяти навсегда остались лица необыкновенных, родных до боли людей — Яковлева, Ефремова, Коноваловой, Кваши… За дальним торцом стола сидела Селезнева, и я поражался тому, что героиня Гайдая оказалась совсем не такой, как я ее представлял, — такой же живой, но с другим, умным и даже хитрым блеском в глазах. Олег Николаевич Ефремов, который сидел справа от меня, к середине вечера вдруг нашел во мне благодарного слушателя и рассказывал мне что-то про пушкинского «Годунова». Увы, я мог только отчаянно кивать ему и понимал, что вряд ли могу оказаться ценным для него собеседником.
Про Максакову можно рассказывать долго: вспоминать про ее участие в людях, про необычный юмор, про редкую щедрость. Из забавного вспомнилась почему-то совершенная глупость: как в Саратове, семеня по гололеду к трапу, мы навернулись на застывшей луже, и я, не успев опомниться, в одно мгновение зарылся в ее огромной шубе, даже не почувствовав боли от приземления. Потом помог ей подняться и удивился, услышав вместо ожидаемого кряхтения ее густой смех, который время от времени неожиданно возобновлялся и в самолете. Когда мы приземлились в Москве, она встала с кресла и захохотала так, что я подумал, что с ней не все в порядке. «Посмотри, — басом сказала она, — в какой луже я, дура, сидела». Я глянул на сиденье и обомлел. Спасительный мех и вправду не дал ей почувствовать внесенный в салон внушительный кусок льда, превратившийся во время полета в лужицу…
* * *
В 80-е годы, после победы на конкурсе артистов эстрады, в полуразрешенных вечерах Жванецкого я исполнял монолог «Нет на карте белых пятен». Ох, и острая была вещь!
В ней, если кто помнит, речь шла о том, как советский человек, лишенный возможности увидеть мир, «путешествует» по нему только благодаря «Клубу путешественников». Все все понимали. Почти вся страна была «невыездная».
Прошли годы. В конце января 2009-го мы сидели в ЦДЛ: Лена Облеухова с мужем, Пашка Брюн и я. Леночка, как вы знаете, давно живет в Париже, Павлик после семнадцати лет мотаний по глобусу вернулся в Москву, я же за эти годы объехал целый свет.
Смели ли мы мечтать, могли ли думать, девочка из Щербинки, мальчик из Юрмалы, паренек из Москвы, что домом для нас станет целый свет?
Беседа за столом была приблизительно такая: «А я видела его в Париже», «Я зашел к ним за кулисы в Окленде», «Бельгия — отстой», «Когда я работал в Лас-Вегасе…»
Безродные космополиты, твою мать!