Мир тесен. Короткие истории из длинной жизни - Ефим Шифрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вспомнил об этом случае, когда одна дама заявила, что отменила подписку на меня в социальных сетях из-за того, что на моей странице, как на заливном лугу, пасутся тролли, а я на них никак не реагирую.
Это правда. Я никогда не успеваю проредить пассажиров. Потому что я — водитель троллейбуса. И, когда я внезапно торможу, для меня важнее, собравшись с силами, продолжить маршрут, чем выяснять, в достойной ли компании выпало пассажирам «в шубе» ехать в моем троллейбусе.
* * *
Когда-то редакторы легендарной еще программы «Вокруг смеха», нещадно вырезавшие меня из эфиров с номерами, которые после перестройки уже лились чуть ли не из утюга, запоздало оправдывали свою бздливость тем, что я проходил у них по ранжиру «Райкин для бедных», хотя в те приснопамятные годы сами же объясняли мне, что время для безобидного экскурсовода из картинной галереи еще не пришло.
Я согласен с тем, что и у бедных должен быть свой Райкин, но не согласен, что это лучшее оправдание редакторской бздливости, и до сих пор не понимаю, почему урезанная до примитивной глупости «Люся» спокойно проходила в эфире для бедных, а лукавый монолог экскурсовода для бедных не годился. Спустя годы я встретился в работе над мюзиклом «Времена не выбирают» с Гариком Черняховским, режиссером тогдашней «Вокруг смеха», и уже точно узнал, что причиной вырезаний была обычная телевизионная цензура и в двадцать с чем-то лет я еще никак не мог быть Райкиным для любого сословия, поскольку и Райкин в двадцать с чем-то лет не был Райкиным для бесклассового общества в СССР.
* * *
Я побаивался ее, хотя знал, что она нежно меня любила. Вы знаете этот тип женщин: сигарета во рту, такая — уже комичная — тучность, и за спиной во всем гротесковом блеске — Раневская. Единственный их образец, лекало, по которому они и шили свои безразмерные юбки, и пестовали свой особый юмористический словарь. Афоризм на афоризме, и поди теперь разбери, что им однажды самим упало на язык, а что они приготовили с вечера, чтобы выдать за экспромт наутро.
Мою Раневскую звали Тамара Исааковна Герзон. Ее помнят все, кто служил в Москонцерте, — кажется, с пятидесятых годов до ее ужасной кончины в пожаре от непогашенной сигареты.
Те, кто пытался дружить с ней из корысти, — не выигрывали ничего. В Колонном зале ей были нужны не друзья, а артисты.
Рассказывали, что Хазанов, которого она определила третьим номером в каком-то важном концерте, поинтересовался: «Не рано ли?» Ответ был быстрым и резким: «Тогда пойдешь после концерта!»
Самая знаменитая история была про членов Политбюро, вернее, про плакат с ними, который висел в коридоре Москонцерта. Какой-то заказчик посетовал, что она составила концерт для его учреждения из артистов, которых никто не знает. Герзон тут же повелительно вытащила его к портретной галерее мафусаилов, из которых состояла тогда партийная верхушка страны, и спросила: «Вы знаете кого-нибудь из них?» Испуганный дядька в страхе залепетал: «Не знаю». Тамара Исааковна победно взглянула на него и сказала: «И я не знаю. Но я же им верю».
В Открытом списке репрессированных я нашел ее пустую анкету. Она сидела то ли в Норильске, то ли на Колыме.
«За что сидели?» — однажды спросили ее на партийном собрании Москонцерта.
Тамара Исааковна встала и с вызовом сказала: «За блядство!»
* * *
Был у нас в Москонцерте массовик-затейник, секретарь парткома мастерской. Поскольку живы его вполне милые родственники, я обойдусь без фамилии. Выступал он обычно на каких-нибудь вечеринках, которые тогда еще не назывались корпоративами, а просто проходили в клубных фойе, перед основным сборным концертом. Летом у него заметно прибавлялось работы: многочисленные и шумные в ту пору районные парки распахивали ворота для всех желающих, а все открытые площадки как две капли воды были похожи на ту, с которой пел свои куплеты Броневой в «Покровских воротах».
Ивану Ивановичу — вам же достаточно имени и отчества? — всегда хватало на кусок хлеба с маслом, да еще оставалось рвение на работу среди артистов-партийцев.
Комсомольская жизнь моя была вялой — молодых артистов в Мастерской сатиры и юмора затягивали долгие сельские гастроли, а думы о вступлении в партию до предложения Ивана Ивановича мне даже не приходили в голову.
После пары попыток задуматься о партийном будущем и моих шутливых ответов, что я не вполне достоин такой чести, Иван Иванович отстал от меня… до первой моей поездки в Германию.
Юрий Маликов до сих пор вспоминает, как, пригласив меня проехаться с «Самоцветами» по частям нашей группы войск, услышал мое недоуменное: «А разве я выездной?»
Вернувшись в Москву, я забрел в мастерскую, чтобы, как назло, тут же наткнуться на Ивана Ивановича.
— Ну, как съездили? — участливо спросил он.
Я радушно расписал наш общий успех. И вдруг заметил, как он внезапно посерьезнел и погасил проницательным взглядом мой привычный шутливый тон.
— Ты бы как-нибудь записал, что там было интересного. Как вели себя ребята, о чем толковали после концертов, у кого собирались. — А затем, улыбнувшись, добавил: — Выпивали же небось всю дорогу?
Я, честно говоря, даже не сразу сообразил, о чем речь. Я просто опешил и не нашел в себе силы отшутиться.
— Да какой из меня писатель, Иван Иванович?!
Парторг покачал головой, а потом на всякий случай повторил предложение подумать о членстве в партии…
Господи, что только не сохранилось в моей голове!
Но интересно: вот эти люди еще существуют как класс? Или их за ненадобностью унесла ушедшая эпоха?
* * *
Может быть, самое памятное из того, что у меня никогда не сможет забрать коварная память, — это веселые попойки в поездах, когда не хотелось спать, а хотелось только внимать попутчикам, даже не веря до конца, что кумиры могут быть так близки и доступны.
Однажды мы всю ночь слушали великого Муслима. Под столиком громыхали две опорожненные бутылки водки, а на столе стояла третья, и Тамара Ильинична с бессмертным Чарликом на руках несколько раз уже пыталась вернуть в свое купе никак не хмелевшего мужа. А мы его все не отпускали. И снова слушали: про Брежнева, про иранского шаха, про кремлевские концерты.
От Ширвиндта всегда сводило живот. Но сам он редко улыбался.
— На вахте Театра Сатиры когда-то служила колоритная еврейка. «Ширвиндт! Красавчик!» — Александр Анатольевич преувеличенно картавит, показывая ее. — Она меня обожала. Можете себе представить… А это был ты понимаешь какой год. Ни черта не было. И кто-то оставил мне на служебном входе печенье для пса. Из-за границы. Печенье сейчас называется «Педигри». Но «Педигри» тогда не было. А был вот этот корм для собак. Закончился спектакль. Я иду к выходу. Вижу эту даму, еврейку. «Ширвиндт. Красавчик!» Улыбается мне во весь рот: «Вы меня простите! Ширвиндт! Вам здесь оставили печенье. Я не удержалась, попробовала. Ровно две штучки». — «Зря. Это печенье для собак!»