Это было на фронте - Николай Васильевич Второв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Русский врач благодарит германское командование за оказанную честь и рад работать в госпитале».
Мне не хотелось обнаружить знание немецкого языка, но речь шла об отце. Я стала объяснять по-немецки, что у отца больное сердце, что ему надо лежать и работать нельзя.
Эсэсовец сказал «О!» и в первый раз взглянул на меня. Переводчик залебезил: «Фройлейн говорит по-немецки? Она будет работать на великую Германию. Она будет жить красиво!» Сказал то же самое по-русски отцу. Скользнув взглядом по стенам сарая, добавил: «Ваша дочь будет жить лучше, чем вы!»
У отца дрожали губы, но он молчал. Эсэсовец шагнул к выходу. Переводчик сказал, чтоб я шла с ними. Отец встал рядом со мной. Эсэсовец глянул на отца, на переводчика, проговорил: «Ich habe eine gute Idee»[2], — и захохотал. У меня сжалось сердце. Я шепнула отцу, чтоб он остался. «Нет, — сказал отец. — Пойду с тобой».
Нас привели в другой сарай, с часовым у входа… В сарае прежде хранились больничные тарантас, санки, лошадиная сбруя. Теперь тут на соломе лежали наши раненые. Все были живы. С краю лежали старик и восьмилетняя девочка, раненная пулей в шею. Девочка узнала меня и попросила пить. Я спросила переводчика, где вода. Он сказал: «Потом, потом», — и стал переводить речь эсэсовца. Ничего плохого в его словах не было. Раненые переведены в сарай временно, их надо лечить, но немецкие врачи заняты. Эта работа поручалась нам. Под конец эсэсовец сказал: «Сейчас при мне вы сделаете больным прививку против сыпного тифа. Больные на территории госпиталя, и таков порядок. Потом раненые поступят полностью в распоряжение русского врача».
Эсэсовец приказал мне идти вместе с переводчиком в больницу и взять там все необходимое для прививок. Отец кивнул: «Иди».
Вскоре мы вернулись. Эсэсовец мирно разговаривал с часовым и попыхивал сигаретой. Отец стоял, прислонившись к стене сарая. У меня мелькнула мысль, что зря я тревожилась предчувствием беды, что все обойдется. И еще я хотела поскорей остаться наедине с ранеными и сделать для них все возможное.
На дне перевернутой кадушки я расстелила чистый халат, другой надела на себя. Отец сам внимательно осмотрел принесенный шприц, номер партии и дату на коробке с вакциной. Спросил: «Это из нашей аптеки?» — «Да, — ответила я, — брала сама». Эсэсовец стал рядом и курил сигарету. Я сломала ампулу и набрала ее содержимое в шприц. Перевернула шприц иглой вверх, выдавила наружу часть лекарства. Фашист выплюнул сигарету и сказал вежливо: «Фройлейн волнуется, надо вот так». Он взял шприц, выдавил всю вакцину из цилиндра, оттянул до отказа поршень на себя и повторил, отдавая мне шприц: «Надо вот так. И в вену».
Сперва я не поняла и взглянула на отца. Губы его покрывались синеватой бледностью.
Тогда я поняла. Фашистский скот был еще и утонченным садистом: он хотел, чтобы я ввела раненым в вену воздух, это убило бы их. Фашист мыслил рационально: освободиться от раненых, сделать меня убийцей, растоптать душу отцу.
«Ну!» — крикнул эсэсовец и выхватил пистолет. Я похолодела от ужаса. Фашист, как робот, чеканил мерзкие слова: «Великая Германия для сильных духом. Вам выпала честь приобщиться к сильным. Славянская медицина возится с гнилью, немецкая — гниль уничтожает…» Переводчик переводил. Кто-то из раненых страшно закричал в бреду. Девочка опять попросила пить. И тогда, словно издалека, послышался глухой голос отца. Еще более страшные слова: «Это не для женщин. Я сам…» Отец взял у меня шприц, шепнул: «Прости, дочь. Иначе нельзя…»
Сколько раз потом я просыпалась по ночам от этих слов! Как я могла, даже в том состоянии неправильно понять отца? Так я и не успела потом попросить у него прощения…
Беловодская поднялась с топчана и тут же села опять. Расстегнула и снова застегнула пуговицу на вороте гимнастерки. Продолжала торопливо, словно опасаясь, что не хватит сил досказать:
— Отец стоял прямо, чуть откинув назад голову. Вся его жизнь помогла ему стоять так. Шприцем в вытянутой руке он указал на девочку со сбившейся грязной повязкой на шее, спросил, в упор глядя на фашиста: «Значит, начинать с нее? И в вену?» — «Iawohl»[3], — сказал эсэсовец и спрятал пистолет.
Отец бросил шприц на землю. Наступил на него ногой, стекло хрустнуло. «Бандит!» — сказал отец и, покачнувшись, шагнул к выходу.
Эсэсовец был похож на того, что сейчас в штабе. Не размахиваясь, он по-боксерски ударил отца в область сердца. Отец упал без стона. Я кинулась к нему. У меня хватило сил донести отца до нашего сарая. Но на пороге я упала. Порог был высокий, из круглого бревна. На нем, как опухоли, были шишки. Отец лежал поперек порога, и мать все старалась подложить ему под голову подушку…
Тогда на краю села ревели танки. На восток волной катился гул фашистских самолетов. Рядом пиликала губная гармошка, фашисты пели… Что я могла против них? Я только запомнила мертвое лицо отца, освещенное косым лучом. Тогда я ничего не могла. Только потом, в пехотном полку, я неплохо убивала врагов…
Костромин сидел, упершись локтями в стол. Неподвижный, молчаливый. Рассказ Беловодской потряс его. И это было неожиданно, потому что много раньше он знал: фашисты способны на все. Знал и из этого сделал для себя вывод: негодовать, возмущаться злодеяниями гитлеровцев — это лишнее. Враг творил свои черные дела хладнокровно, расчетливо. И осуждать его надо хладнокровно выпущенной меткой пулей, точным снарядом. Такое понимание своей задачи и было, собственно, сущностью Костромина — военного. И потому он не знал, что сказать Беловодской, когда она умолкла. Гнев, сострадание, сочувствие — ничто не годилось. Молчание не годилось тоже, оно могло быть понято как равнодушие, черствость. И Костромин нарушил молчание, повинуясь не желанию высказать готовые, оформившиеся мысли, а лишь настойчивому чувству сказать что-то хорошее, может быть, даже нужное.
— Юлия Андреевна, — спросил он, назвав ее так впервые, — а было ли для вас в медицине что-то свое, заветное, о чем можно забыть лишь на время — вот в войну, например, — а совсем забыть никак нельзя? — Заметив в глазах Беловодской внимательное недоумение, капитан продолжал с внезапным волнением: — Может, я не очень понятно сказал… Ну вот, понимаете, я инженер-строитель. И у меня была идея. Какая — это объяснять долго. Нет, открытий и изобретений не было. Я даже не говорю — помешала война. Может, открытий не