Теория бесконечных обезьян - Екатерина Звонцова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свет в чужой однушке наконец вспыхивает – лимонный, обнадеживающий. Пальцы тянутся к сигаретам. Благо Лешка не станет завтра считать, сколько осталось, а сколько нагло скурено в одну морду. А еще, пока его нет, в машине играет сплав «Сплина» и «Би-2». «Этот твой тлен», по словам Лешки. Он предпочитает «Касту» – плод несчастной любви рэпа, чернушных сериалов, фэнтези и хип-хопа. Такой же тлен, если вслушаться в отнюдь не пустые слова. Одна «Сказка», длинная монотонная песня о Принце из Серого королевства, чего стоит. Но сейчас пусть будет «Сплин».
«Дорогой, несказанно чудесный, любимый город, меня подбили…» [12]
Он глубоко затягивается, откидывается на спинку сидения и закрывает глаза. В развороченном рассудке дымом вьется и смолами оседает каждое слово. Сплиновское. Собственное. Лешкино. Варино. И даже этого придурочного писателя, Джуда…
«План и тем более поглавник жизни составить нельзя». Нельзя. Точно нельзя, иначе в плане не было бы таких ночей. «Мы-то сечем!» А Варя не сказала «да», хотя вроде бы тоже говорила, что не придумывает книги, ничего не расписывает заранее. Она просто живет с фактом, что в любое время дня и ночи толпа незнакомого народу может ворваться на задворки ее сознания и начать рассказывать что-то о себе, своих братьях, тиранах, возлюбленных и морях с фиолетовой водой. Это, наверное, как в коммуналке, где сейчас ты тихо и одиноко пьешь чай, а через минуту распахиваются двери всех комнат, и валят, валят к чайнику цыганский табор, и старушка-детектив, и скрывающийся от бандитов одноглазый еврей, и гениальный ребенок, которого некому покормить. Да. Варя живет и пишет так. Жила и писала. Или все-таки писала и жила? Правильный порядок определять точно не ему. Не немому Дмитрию, одному из 7,5К followers…
Бз-з. Вибрирует телефон. Громко, энергично так. Сообщение. Лешка.
«Э, не спать. Домой».
Присматривать за Лешкой… кто еще за кем присматривает? Если прочитать хотя бы все их эсэмэс, включая это, сразу ясно, у кого любимая мама – заслуженный работник театра, забившая голову всем чем можно, а кто – без никого, детдомовский и потому твердо стоит на ногах, одергивая, пиная, напоминая: «Дим, алле, вот она, земля, а эти твои Прекрасные Дамы, и сложные книги, и прочее, оно… да неважно. Езжай домой, Дим. Езжай домой и спи».
Видимо, Лешка в окно выглянул. Теперь еще и названивает. Только и остается – перебраться вяло за руль, заново пристегнуться и, приняв неумолкающий вызов, бросить:
– Да, да, уезжаю. Задумался…
Не тебя же провожал, малолетняя придурь. Не думал о потемках собственной квартиры. Почему твоя так светится, почему? Самый яркий прямоугольник на пластинчатом теле уродливого дома; я же вижу, самый яркий. И черный силуэт твой вижу. Что уставился?
– Салон там небось прожег? Дым из окон идет.
– А тебе-то что? Это же моя машина. Да и нет никакого дыма… – осмотреться все же стоит, мало ли что. – Нет, ничего я не прожег, не выдумывай.
Лешка тут же громко ржет – у силуэта в окне качаются бараньи кудри.
– Таки куришь. Смотри, следующую пачку сам покупаешь. И бери подороже.
Не зря же он в органы подался. Все сечет. И выводить на признания умеет.
– Чего ты смеешься? Говорю, надоела твоя сраная махорка, мы в детдоме и то… – осекается. Знакомая чужая запинка встает комом в собственном горле, горчит хуже новой затяжки. Не любит Лешка вспоминать детство-отрочество-юность, да только больше-то пока нечего. – Бери, короче, «Кент» какой. Или, знаешь, пару раз нам удавалось разжиться такими коричневыми сигаретами, пафосными, шоколадными, но табачина ого-го…
«Капитан» какой-то там; от него еще долгая фантомная сладость на губах, а голова туманная. Сейчас уже найдешь не в каждом магазине, давно на глаза не попадались. Цена кусается, доза никотина, наверное, убьет не одну лошадь, а табун. Да и вообще…
– Лех, а бросать не пора? – Только бы не хмыкнуть насмешливо. Бросишь тут.
– Бросим, не бухти, – оптимистично кивает силуэт у окна. – Вот наступит зима – и сразу на лыжи, а?
– Не вариант, ненавижу лыжи…
А также коньки, ролики, велосипеды и все, что мешает крепкому сцеплению ног с землей. С зимними нормативами была вечная беда, с первого класса марафонский пробег на своих двоих казался лучше десяти лыжных кругов по узенькому белоснежному лесопарку. Даже машина – компромисс и вынужденная мера. Лучше бы уж лошадь, хоть живое существо.
Лешка смеется – и упирается ладонью в стекло. Четкая, будто вырезанная из темной бумаги фигура, за которую в синем сумраке так просто уцепиться взглядом.
– Слушай, это… – опять медлит. – Поднимешься, может? Выпьем, потрындим…
«Ты не в порядке, – сквозит в тоне, но не только оно. – Я тоже не совсем, давай вместе». Лешка из тех, у кого всё вместе: работа и неработа, дружба и недружба, грушевый зефир и ловля маньяка на живца. (Дознавательница Инка теперь седину закрашивает, но все живы, премированы и ладно.) Беспорядок у Лешки не только на столе, в сердце нелепо огромном такой же – он ведь один остался, выбился слишком далеко, растерял «чуваков» своего детства, двое из которых уже не дышат, а двое сидят. Для нелюбимого и безродного перекати-поля Лешка слишком тянется пустить корни, куда-то, в кого-то, а куда и в кого их пустишь? И не видеть этого сложно, все сложнее, ведь все чаще приходится качать головой.
– Дела. – Не вранье же, почему так мерзостно ноет внутри? – Завтра отправлять…
– Тащи, добьем, – звучит страдальчески, но решительно. – Не все ж тебе…
– Да ладно. – Затяжка, последняя, поглубже. – Сегодня не грузись. Справлюсь.
Силуэт у окна неподвижен – возможно, точно так же вглядывается в того,