Недоподлинная жизнь Сергея Набокова - Пол Расселл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но кто он, этот друг? — спросил Юрий — ласково или несмешливо, не знаю. — И друг ли он или возлюбленная? Ты, сдается мне, смешиваешь эти понятия, на мой взгляд, совершенно раздельные.
— Он еще не встретился мне, — ответил я, оставляя без внимания его придирку, которая, по правде сказать, представилась мне не имевшей отношения к сути нашего разговора, и, к удивлению моему, продолжая смотреть Юрию в глаза. Ах, сколько в них было света, каким серьезным и задумчивым было его лицо.
Володя недовольно пошевелился.
— По-моему, хватит нам философствовать. Я устал. Думаю, пора ложиться. Ты идешь, Юраша? Или предпочитаешь и дальше выслушивать пустые словеса моего брата?
Очень долгое мгновение Юрий продолжал смотреть мне в глаза, а затем, разочаровав меня, сказал:
— Конечно, иду, Володя. Спокойной ночи, Сергей Владимирович.
Через два дня Юрий уехал в Варшаву, и тем же вечером мама получила по телеграфу известие о том, что ее брат Василий Иванович Рукавишников, мой возлюбленный и недосягаемый дядя Рука, умер от сердечного приступа в клинике Святой Мод под Парижем.
— Я знаю, ты любил его, — сказала она, гладя меня по голове. — И должен верить — он наконец обрел покой.
Володю я нашел у качелей, катавшим нашу сестру Елену. Взлетая вверх по неистовой дуге, она упоенно взвизгивала. Лоб брата покрывали морщины. На меня он никакого внимания не обратил.
— Ты ведь понимаешь, что это значит? — спросил я.
— Полагаю, это значит, что я свободен, — ответил он, еще раз резко толкнув качели.
— Не понимаю, — сказал я. — Свободен от чего?
Но он лишь прикусил губу, потряс головой и отвел взгляд — и не ответил, даже когда я повторил мой безобидный вопрос.
Берлин, 27 ноября 1943
Несколько приустав от подаваемых фрау Шлегель жильцам брюквенных супов и редиса с маргарином, да благословят небеса ее поставщика-спекулянта с черного рынка, я обнаруживаю, что ленч в обществе Феликса Зильбера предвкушаю с немалым нетерпением. И хоть меня переполняют неразрешенные вопросы относительно его побуждений, хоть я и уверен наполовину, что он пытается заманить меня в какую-то ловушку (хотя зачем же идти ради этого на такие хлопоты?), я в то же самое время изголодался по простому человеческому общению. Возможно, и он тоже. Возможно, этим все и объясняется.
И однако ж, почти убедив себя в том, что так оно и есть, я с содроганием вспоминаю проказника-палача из «Приглашения на казнь» В. Сирина, романа, который столь пугающе предсказал нынешнее мое положение. Должен признаться, что время от времени я гадаю, уж не провалился ли я, сам того не заметив, в одно из сочинений Сирина — совершенно так же, как бедный гроссмейстер проваливается в конце «Защиты Лужина» в бездну шахматных квадратов? Далеко не один раз ощущал я в его романах жуткие отзвуки моей потаенной жизни — не был ли каждый из них посланным мне предостережением? Не обратился ли я в одного из тех, кого В. Сирин, он же В. Набоков, презирает пуще всего, в «небрежного читателя»?[32]
Так или иначе, я облачаюсь в темный, пусть и изношенный до нитки фланелевый костюм и кармазиновый галстук-бабочку. Туфли мои я отдавал в починку до тех пор, пока ничего способного пережить ее в них не осталось, но это прискорбное обстоятельство изменить мне уже не по силам. Я укрепляю практически исчезнувшие подошвы страницами, вырванными наугад из застрявших в моем жилище томов энциклопедии (Демон, Деменция, Демосфен).
Трамваев уцелело в городе совсем немного, да и в тех, безоконных, ужасно холодно. В любом случае, я предпочитаю пешее передвижение. Благодаря батальонам русских и итальянских военнопленных улицы очистились с замечательной быстротой, а развалины прекрасного некогда города осеняет своего рода меланхолическое величие.
Министерство пропаганды в мое отсутствие работало в полную силу. На опаленных стенах вырос новый урожай плакатов, призывающих нас черно-красными эдиктами «ПОБЕДИТЬ С НАШИМ ВОЖДЕМ!». Имеются и сообщения более практические, одно, к примеру, напоминает нам: «КОМАНДЫ СПАСИТЕЛЕЙ СНАБЖЕНЫ ПРОСЛУШИВАЮЩИМИ УСТРОЙСТВАМИ!» Другое, дополненное белыми черепом и скрещенными костями на черном фоне, гласит: «ВНИМАНИЕ, ВОРЫ: ВАША КАРА — СМЕРТЬ!»
Попадаются среди них и мольбы свойства более личного, написанные мелом по-немецки, по-русски, по-польски и по-французски: «Семье Рейнхарт: я в “Эльси”», «Васла: свяжись с Фридой, она в Потсдаме», «Где ты, мой ангел? Искал тебя повсюду. Болен от тревоги. Франц».
И на единственной оставшейся от разрушенного дома стене: «Все, жившие здесь, уцелели».
Повсюду запах газа и гниения.
Когда я добираюсь до Будапештштрассе, сердце мое падает: впереди лежит квартал, состоящий сплошь из разбитых домов, от некоторых только груды мусора и остались. Однако я иду дальше и, к удивлению моему, обнаруживаю отель «Эдем» почти не тронутым и открытым, хотя посетителей в ресторане совсем мало, а окна его затянуты шторами. Тяжелой ткани не удается полностью задержать наружный холод. Феликс, поеживаясь, ожидает меня в дальнем углу ресторана за накрытым на двоих столиком.
— Вы выбрали для нашего секретного совещания довольно людное место, — замечаю я.
— Я всегда считал, что прятаться следует на виду у всех.
— Послушайте, — говорю я, — прежде чем мы двинемся дальше, мне хотелось бы узнать: где вы раздобыли мой адрес?
— Ну, — отвечает он, — это просто. В тот день я шел за вами до самого вашего дома. Если честно, меня беспокоило состояние вашего рассудка. Я опасался, что вы покончите с собой. И следовал за вами, пока не увидел, как вы входите в дом. Думал постучать в дверь, но храбрости не хватило.
— И после два дня набирались ее.
— Да, — говорит он — таким тоном, будто ему очень важно, чтобы мы оба поняли это правильно. — За два дня мне все же удалось набраться храбрости.
Я вдруг понимаю: что-то в нем страшно меня раздражает, и уже собираюсь извиниться и уйти, но тут появляется и отвешивает нам чинный поклон официант с аккуратно сложенным и переброшенным через руку чистым полотенцем. Очень красивый молодой человек лет шестнадцати-семнадцати — и это в городе, молодых людей почти лишившемся. Свисающий на его глаз завиток волос позволяет мне признать в нем одного из «джазовых мальчиков», почти истребленных попечителями суровых нравственных норм Рейха. Мне всегда казалось, что в разбомбленном городе должны существовать очаги немыслимой вольности. Правда, моя фантазия не принимала во внимание того, что в городе и остались-то лишь старики, инвалиды, женщины и дети, а все молодые, здоровые, привлекательные мужчины либо погибли, либо отправлены на фронт.