Подснежники - Эндрю Д. Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, когда я думаю и пишу о годах, проведенных мной в Москве, та ночь — несмотря на все, что со мной случилось, на все, что я натворил, — представляется мне самой счастливой в моей жизни. Временем, в которое я вернулся бы, если б смог.
Живя в Москве, я далеко не один раз слышал, когда шел по улице либо сидел в моей квартире, — или мне казалось, что слышал, — визгливый звук, какой издают черные лондонские такси, тормозя перед «лежачим полицейским» или сворачивая за угол. А в метро мне время от времени хотелось, чтобы человек, которому я нечаянно наступил на ногу, извинился передо мной, как это принято у пассажиров подземки. Отсюда ты, вероятно, сделаешь вывод, что какая-то часть меня скучала по Англии. Да, я жалел иногда, что не могу хотя бы на час или около того оказаться в ней, законопослушной и неторопливой. Однако сожалений этих никогда, даже под самый конец, не хватало для того, чтобы я возжаждал вернуться на родину. Лондон и Луттон больше не были моим настоящим домом.
В ту зиму, в канун Рождества, я ехал по серой слякоти в аэропорт Домодедово — на такси, водителю которого страх как не терпелось поделиться со мной разработанным им научным доказательством того, что русские женщины просто-напросто обязаны быть самыми красивыми в мире, — ну, не считая, может быть, венесуэлок. Насколько я помню, его теория была как-то связана с недостатком мужчин, который Россия испытывала после войны, ведь у них появилась возможность выбирать лучшую из множества женщин, а их избранницы в свой черед рожали красавиц-дочерей — ну и так далее. Похоже, по одному с нами маршруту следовала тогда некая важная шишка, поскольку боковые улицы были забаррикадированы милицейскими машинами, а добравшись до памятника Ленину на Октябрьской, мы надолго застряли под его простертой, заснеженной рукой. В аэропорту я, проходя паспортный контроль, почувствовал облегчение, которое неизменно посещает даже тех, кто любит Москву, — облегчение человека, покидающего Россию с ее хамами-продавцами, грабителями-милиционерами и ужасающим климатом.
До Лондона мы долетели уже затемно. Сверху мне казалось, что огни, сиявшие вдоль улиц, по берегам реки и на футбольных стадионах, зажжены только для меня, в мою честь, в честь всепобеждающего героя корпоративного закона.
Три часа спустя я уже сидел в луттонском домике моих родителей — безмолвно стенал и отправлял в себя стопку за стопкой виски, которое мой отец покупает в супермаркете. Родители всегда делали над собой усилия, стараясь не слишком приставать ко мне, но ты ведь знаешь, что они за люди, — непонятно как им удается быть одновременно и одинокими, и абсолютно закрытыми. Я приехал прежде брата и сестры и провел ночь в спальне, которую делил с братом, пока тот не уехал учиться в университете. Мама снова заговорила о своем желании навестить меня в России, ей хотелось посмотреть Санкт-Петербург: как там в начале марта? Холодно, ответил я, все еще очень холодно. Отца этот разговор явно раздражал, однако он старался, я видел это, сохранять спокойствие, расспрашивал меня о работе, о том, правда ли Президент России такой плохой человек, как о нем пишут в газетах. Не знаю почему, но, разговаривая со мной, он всегда выглядит втайне разочарованным. Возможно, его гнетут соображения нравственного порядка — то, что моя работа связана скорее с деньгами, чем с попытками усовершенствовать наш мир. А может быть, все наоборот: я, Москва и деньги, которые я зарабатываю, напоминают ему о том, чего сам он так никогда и не достиг, да, собственно, достигнуть и не пытался.
В день Рождества прибыл из Ридинга мой брат с женой и детьми — Уильямом (это он испортил твой iPod, когда мы отмечали семидесятилетие отца) и Томасом, — а из Лондона приехала сестра, одна. Мы, как полагается, оделили друг дружку безликими, но практичными подарками: носками, шарфами и, увы, увы, талонами универмагов «Джон Льюис» на приобретение со скидкой того и сего. Я привез русских матрешек, меховые шапки для детей и еще кое-что, закупленное по дешевке в аэропорту.
Все могло сложиться очень мило. Почему бы и нет? Но мы давно разошлись по раздельным путям, и общего у нас не осталось ничего, если не считать парочки смягченных для приличия, слышанных тобой уже дюжину раз анекдотов о гонках верхом на ослах и передозировке мороженого, плюс нескольких стародавних поводов для раздражения, которые, едва мы сходимся вместе, начинают донимать нас, точно зуд в ампутированной конечности. Когда-то мы видели в детях посланный нам второй шанс — во всяком случае, я и мой брат, — однако и дети не оправдали наших надежд. Мы съели по куску индейки, нахваливая нежность ее мяса, зажгли для мальчиков свечи на рождественском пудинге, потом перебрались, нацепив бумажные шляпы, на ситцевые кушетки гостиной и принялись потреблять приличествующее празднику спиртное — занятие, которое вполне могло довести нас либо до искреннего веселья, либо до покушения на убийство.
Выпивая, мы живо обменивались мнениями о новых ограничениях на парковку машин в центре города, потом завели ритуальный спор о том, стоит ли нам смотреть рождественское обращение королевы к подданным, — отец неизменно желал увидеть его. И, когда зазвонил мой сотовый, мне показалось, что я услышал, сидя в бомбоубежище, сигнал отбоя воздушной тревоги.
— Ну, как там Англия, Коля?
У меня голова закружилась от восторга — даже затошнило немножко.
— Хорошо. В порядке. А как Москва?
— Москва, она и есть Москва, — ответила Маша. — Плохие дороги и очень много дураков. Я соскучилась. Сижу на работе и вспоминаю тебя. И по ночам тоже вспоминаю, Коля.
— Секундочку, — сказал я по-русски.
То была машинальная попытка маскировки, несомненно более разоблачительная, чем продолжение разговора по-английски. Я вылетел из гостиной так, точно мне позвонила вдруг школьная возлюбленная. Проскочил на кухню, где мать держала на дверце холодильника — под магнитиком, изображавшим Даремский собор, — листок с телефонными номерами ее чад. На подоконнике лежала рождественская телепрограмма; передачи, которые маме хотелось посмотреть, были отмечены трагическими звездочками. Меня, как и всегда, удручила петля времени, по которой вечно кружила наша семья, обратная перемотка его ленты, возвращающая меня к исполнению роли, из которой я давно вырос.
— Я тоже все время тебя вспоминаю, — сказал я. — Родителям о тебе рассказал.
Последнее было враньем, просто мне казалось, что ей приятно будет это услышать. Но первое враньем не было. Я уже думал о ней и о себе как о персонажах реальной жизни, а обо всех остальных — как о людях далеких и значения не имеющих. Я старался посвящать ее во все, что со мной случалось, как если бы то, о чем она не узнает, на самом-то деле и не происходило. Ты понимаешь?
Я задал несколько вопросов о Кате, о жившей в Мурманске Машиной маме, о Татьяне Владимировне.
— Послушай, Коля, — сказала она, — может, ты привезешь тетушке какой-нибудь новогодний подарок? Думаю, она их теперь не часто получает.
— Конечно, — ответил я. — Отличная мысль. Непременно. А что лучше привезти?