Услышанные молитвы. Вспоминая Рождество - Трумен Капоте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждый день с девяти утра до трех часов дня я работал над книгой, а в три, какая бы погода ни была за окном, отправлялся в пеший поход по лабиринту венецианских улиц. Гулял я до наступления темноты, после чего обязательно заходил в бар «Гарри» – врывался с мороза в натопленную и жизнерадостную атмосферу микроскопического дворца мистера Чиприани, открывавшего двери для всех любителей славной еды и напитков. Зимой в «Гарри» царит безумие совсем иного рода, нежели весной, осенью и летом. Да, там так же людно, но под Рождество бар попадает в распоряжение не англичан и американцев, а эксцентричной местной аристократии: бледных, расфуфыренных молодых графов и сварливых принцесс. Публика эта не появляется в баре до самого ноября, покуда не уедет последняя пара из Огайо. Каждый вечер я оставлял в «Гарри» девять-десять долларов – заказывал «мартини», сэндвичи с креветками и огромные блюда зеленой лапши с соусом «болоньезе». Хотя итальянский я знал неважно, у меня появилось немало друзей, о которых я могу рассказать много любопытного… (но, как говорила моя давняя новоорлеанская приятельница: «Малыш, к чему подробности!»).
Той зимой американцев я почти не встретил, если не считать Пегги Гуггенхайм и Джорджа Арвина. Арвин был художником, очень талантливым, хотя лицом и белокурым «ежиком» напоминал школьного баскетбольного тренера. Он влюбился в гондольера и много лет жил в Венеции – вместе с упомянутым гондольером, его женой и детьми (семейка почему-то в конце концов распалась, после чего Арвин ушел в итальянский монастырь и со временем, говорят, принял постриг).
Помните мою жену, Хулгу? Если бы не она, не наш законный союз, я мог бы жениться на этой Гуггенхайм, хоть она и была старше меня лет на тридцать, а то и больше. Но сделал бы я это вовсе не потому, что дама меня забавляла – хотя она премило бряцала вставными челюстями и очень смахивала на Берта Лара, только с длинными волосами. Нет, просто мне нравилось коротать зимние вечера в ее компактном белом палаццо деи Леони, где она проживала с одиннадцатью тибетскими терьерами и шотландцем-дворецким, который то и дело уматывал в Лондон к своему любовнику (последнее обстоятельство ничуть не расстраивало хозяйку, поскольку она была сноб, а любовник, говорят, был камердинером принца Филиппа); нравилось потягивать ее отменное красное вино и слушать россказни о многочисленных мужьях и любовниках. В этом сомнительном послужном списке я с удивлением услышал имя Сэмюэла Беккета. Ну и странная же парочка: богатая еврейка-космополитка и холодный анахорет, автор «Моллоя» и «В ожидании Годо». Невольно задумаешься о подлинной сути Беккета, о его напускной отчужденности и аскетизме. Чтобы нищий, никому не известный писатель (каковым и был Беккет в ту пору) связался с рыжей неказистенькой американкой, унаследовавшей отцовские медные прииски?.. Да бросьте, он явно не одной любовью руководствовался. Впрочем, и я, невзирая на искреннее мое восхищение Гуггенхайм, с удовольствием сорвал бы этот куш, да вот незадача: осуществить план по отъему у нее крупной суммы денег мне помешало собственное непомерное тщеславие и откровенная глупость; я считал, что мир падет к моим ногам, как только «Миллионы неспящих» окажутся на полках книжных магазинов.
Увы, этого не случилось.
В марте, закончив работу над рукописью, я послал копию Марго Даймонд – рябой литагентше-лесбиянке, которую уговорила заняться мною Элис Ли Лэнгмен, моя давняя и списанная в утиль подруга. Марго ответила, что отдала роман в то же издательство, которое напечатало первую мою книгу – «Услышанные молитвы». «Однако, – писала мне она, – я сделала это лишь из вежливости. Если они вам откажут, подыщите себе другого агента, поскольку я вас представлять не желаю – поверьте, это не в ваших и не в моих интересах. Не стану скрывать, что на мое мнение существенно повлияло то, как вы обошлись с мисс Лэнгмен, самым возмутительным образом отплатив ей за щедрость и доброту. Впрочем, я бы не позволила этому обстоятельству помешать нашему профессиональному общению, если бы считала вас действительно одаренным писателем. Но я не считаю вас таковым и никогда не считала. Вы не художник и даже не ремесленник, вам не хватает писательского мастерства и дисциплинированности. Ваши работы очень неровные, и до профессионализма вам далеко. Советую подыскать себе другое призвание, пока годы еще позволяют».
Ах ты мерзкая ковырялка! Ничего, ты еще пожалеешь (подумал я). Даже когда я приехал в Париж и обнаружил в отделении «Американ экспресс» письмо от издателя с отказом («К сожалению, нам бы не хотелось оказывать вам медвежью услугу, содействуя в публикации столь претенциозного, высосанного из пальца романа, ибо ваш дебют как писателя-романиста в таком случае будет обречен на провал») и вопросом, куда переслать полученную копию рукописи, даже тогда моя вера не дрогнула: я лишь предположил, что после моей размолвки с мисс Лэнгмен ее друзья решили подвергнуть меня литературному линчеванию.
К тому времени я успел всеми правдами и неправдами скопить четырнадцать тысяч долларов. Возвращаться в Штаты не хотелось, но другого выхода я не видел – надо же было как-то пристроить моих «Неспящих» в издательство, а сделать это с такого расстояния, да еще без агента, невозможно. Найти честного и толкового литературного агента даже труднее, чем достойного издателя. Марго Даймонд была одной из лучших в своем деле. Она водила дружбу как с сотрудниками высоколобых периодических изданий вроде «Книжное обозрение журнала “Нью-Йорк”», так и с редакторами «Плейбоя». Возможно, она и впрямь считала меня бездарью, однако в первую очередь ей не давала покоя ревность: она сама давно мечтала потискать Ли Лэнгмен.
От одной мысли о возвращении в Нью-Йорк мое нутро сжималось и ухало куда-то вниз, как на американских горках. Разве можно заново войти в этот город, где у меня теперь нет друзей, а врагов слишком много (если, конечно, меня не внесет туда на руках армия марширующих поклонников, рассыпающих конфетти в мою честь)? Вернуться побитым, с поджатым хвостом и отвергнутым романом под мышкой… Для этого надо иметь волю либо слишком слабую, либо железную.
Есть на нашей планете одно убогое племя – оно даже несчастнее горстки бездомных эскимосов, что живут впроголодь всю полярную ночь, то есть семь месяцев кряду: это американцы, решившие (кто честолюбия ради, кто из эстетических соображений, а кто по причине неудач на любовном или финансовом фронте) построить карьеру экспата. Сам факт проживания за границей в течение многих лет, погони за весной из январского Таруданта через Таормину и Афины в июньский Париж, считается большим достижением и поводом для чувства глубокого превосходства над окружающими. Что ж, это действительно достижение, когда у человека нет денег или их «едва хватает на жизнь», как у большинства поселившихся в Америке иностранцев, существующих на присылаемые с родины подачки близких. В юности еще можно помыкаться так пару лет, но тех, кто продолжает вести подобный образ жизни после двадцати пяти, максимум после тридцати лет, ждет неприятное открытие: то, что раньше казалось раем на Земле, – лишь пейзаж за окном, красивый занавес, скрывающий все те же вилы и адское пламя.
Однако и меня засосало в это гнусное кочевничество. Далеко не сразу я сообразил, что произошло. Началось лето, и я решил не возвращаться в Америку, а разослать свой роман по нескольким издательствам почтой. Мои дни, полные невыносимой головной боли, начинались с нескольких бокалов перно на террасе «Дё маго». Затем я переходил бульвар и заглядывал в брассери «Липп» за кислой капустой и пивом (пива было много), после чего устраивал себе сиесту в чудесном номере гостиницы «Набережная Вольтера» с видом на реку. Настоящая попойка начиналась около шести, когда я приезжал на такси в «Ритц». Первую половину вечера я клянчил «мартини» в баре. Если там мне не удавалось подцепить на крючок какого-нибудь скрытого гомика, путешествующих подруг или наивную американскую парочку, то я оставался без ужина. По моим подсчетам, я потреблял тогда – в виде пищи – около пятисот калорий в день. При этом вид у меня был здоровый и крепкий, даром что изнутри я разлагался – спасибо алкоголю, тошнотному «кальвадосу», который я пил галлонами каждый вечер в сенегальских кабаре и барах для укуренной публики вроде «Ле Фиакр» и «Мон жарден», «Мадам Артурс» и «Беф-сур-ле-туа». Несмотря на запои и тошноту (ее бесконечные каскады накрывали меня в течение всего дня), я искренне считал, что прекрасно провожу время и набираю необходимый всякому художнику опыт. Отчасти это было так: отдельные личности, которых я повстречал сквозь марево кальвадоса, навек оставили в моей душе глубокие шрамы-подписи.