Государи Московские: Младший сын. Великий стол - Дмитрий Михайлович Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поворотил другую доску, и почти завершенный новгородский Спас строго и требовательно глянул своими очами на Александра Марковича, у которого – после изъяснения изографа и того, что было паче слов и высказывалось то трепетным движением перстов, то мукою лица, то взведенными и вспыхнувшими очесами, – мурашки пошли по коже, и едва ли не впервые подумалось ему строго о том, о чем рек и живописал изограф Олипий: что верно ведь, не вослед изреченным свыше правилам и канонам, а до всяких правил и до любых канонов, перед лицом жестокой власти язычников и гонителей Христа, шли на муки святые мужи, и не в муках тех святость их и величество, а в том, что сами, не устрашаясь, поверили, приняли Господа и проповедовали Христово учение прочим людям, не слабея в вере своей и не поколеблясь духом… И того же, самосознательности, как говорит изограф Олипий, мужества самим решать и самим на себя брать ответственность за решения свои, того же требуют они, святые мужи, от всякого верующего им, от всякого христианина!
Молчал Александр Маркович, и Олипий молчал, а затем, тихо задвинув икону, примолвил негромко:
– Это вот правда. А она тяжка…
Он оживился, почуяв в боярине знатока и неложного любителя живописи иконной, захлопотал, достал иную икону, Георгия Победоносца, стал изъяснять, волнуясь:
– Вот, Егория образ! Его писать и так возможно, яко рыцаря, подобно орденским божьим дворянам. Католики, те не инако и живописуют. А у нас не так, в Нове Городи! Он ведь зло истреблял, кое Божьему слову не подвластно, не ради боя или там подвигов бранных, а ради добра! Ему ведь и убивать, может, не хотелось, он и не убивает змея – казнит! И с сокрушением сердца копие бранное подъемлет! Змей, аспид, он ведь души не имеет, кою можно просветить словом Божьим, а яд его притекает в мир. Тако и в жизни сей: злу преграда – духовное в человеке. Каждому предстоит препоясать мечом чресла свои, побарая за правду!
Я тамо молцял, – отнесся он к соседней горнице, где, едва слышные отсюда, продолжали спорить мужики. – Оне бают всё о земном, телесном, а нужнейшего не молвят, бо не уцёны философии суть… И ты, боярин, пото важнейшего и не постиг ныне! Вольности наши, и права и веце народное, и концянски и улицянски веча, и, паче того, училища для юных, – все сие не ради корысти одной… И корысть нужна, – торопливо перебил он сам себя, – для временного земного нужна и корысть… Но и корысть нужна до важнейшего, и тамо, в выси горней, уже и отвержет корысть душа и чистой вознесется горе! Дак вот и наши права-ти, новогорочкие, паче всего нужны для духовного. Дабы образ Божий в человеке не утеснен и не принижен возрастал, и яко растение некое под солнцем пышно цветуще, тако же и человек, ничим не стеснен, все свои духовные навычаи развивал и ростил, сходно тем мужам святым, иже путь нам указують!
И то помысли, боярин: самая красно-прекрасная власть, пущай какого хошь праведного кесаря альбо князя, – всеми добродетельми изукрашена, она уже у прочих, коим прияти власть надлежит, волю отнимет и тем, невестимо, покалечит души целовецески! А иного, слабого перед Господом, власть кесаря свободит от страха Божия, от нужды отвечивати за всяк свой поступок. Злое дело некое свершит и сам ся утешит: ето, мол, мне кесарь велел! Тому ли учил Христос, земные муки прия? Кажному уготован крест и мука крестная, и да не избежим, и в слабости не устрашимся прияти муку сию! А под властью будучи, не скажет ли иной: грех не на мне, а на князе моем? То-то!
Олипий замолчал и добавил тихо, нехотя, видно, из души прорвалось:
– И ты, боярин, гляжу, с сердцем ты и с разумом, а возможешь ли противустати воле господина своего, коли он тя на зло пошлет? Не возможешь! И никто, из сущих под властью, не возможет!.. Оне того не скажут тебе, – снова кивком отнесся он к уличанам в соседнем покое, – а серчем чуют. Пото и на смерть пойдут! Не ради ж серебра закамского головы класти…
Светало. Пламя свечей потускнело. Лики святых, на которые неживою сероватою дымкой легли первые отсветы дальней зари, угасали, будто умирая или засыпая. В окошка с холодным дуновением утренника входило зеленое светлеющее небо, и уже первые птичьи голоса и далекий шум повестили пробуждение великого города.
– Пора тоби, боярин! – сказал изограф. – Наши проводят. Скорей! Седни в городи невесть цто и створитце. Вашим и вовсе немочно тута станет!
Завернув в полотно небольшой лик оплечного Николы, написанного на плотном красном доличье, и, расплатившись, Александр Маркович покинул хоромы Олипия. Его провели торгом. Коней уже заранее перегнали за городскую стену, и холопы, истомясь, ожидали своего господина ни живы ни мертвы в чаянии вот-вот расправы со стороны горожан.
– Беги, боярин! – напутствовал его провожатый. Александр из гордости тронул шагом. Холопы, толкаясь мордами коней в круп его лошади, спешили следом, тревожно оглядываясь; не пролетит ли с заборол нечаянная стрела?
Добравшись до Городца и до своей горницы, Александр Маркович, не раздеваясь, повалился на ложе. Но не успел уснуть, как за ним прибежали с криками. По дороге, от Рождества на кладбище, валила к Городцу толпа конных и пеших новгородцев с оружием и дрекольем – выгонять княжеских послов и наместника.
Толпа окружила Городец, прорвалась в ворота, и тверским боярам довелось досыти наслушаться в этот день пресловущего новгородского срамословия.
Дружину тверичей разоружили, бояр поковали в железа, разгромили амбары с товарами тверских гостей, а Бороздина с Александром Марковичем намерились было отослать в Тверь безо всего, одною душою.