Бродяга: Побег - Заур Зугумов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забегая вперед, скажу, что, на счастье порядочных людей, этот недобитый фашист и лагерная сука в придачу к концу срока окончательно съехал по фазе и был уже безвреден даже для ребенка, ну а пока он лежал в палате рядом со мной в еще худшем состоянии, чем я. Почти две недели я лежал сутки напролет не шевелясь и даже почти не открывая глаз, ибо боль была невыносимой. Когда же я чуть-чуть пришел в себя, то и тогда без посторонней помощи не мог даже выйти по нужде. Рану на голове мне давно зашили, но она болела по-прежнему, почти не переставая. Постепенно боль становилась все терпимей и терпимей, я старался тоже не расслабляться, держал себя в руках, я знал, что главное было — не нервничать.
О том, что я был окружен братской заботой как со стороны друзей своих, сидевших на «головном», и которых я долгое время не видел, так и со стороны босоты в целом, думаю, говорить и писать излишне. У меня было все, что можно было иметь в неволе.
В один из дней моего пребывания «на кресту», а это был первый день, когда я самостоятельно смог дойти до туалета, меня тут же перевели к себе на «тройку» и посадили в одиночку. К сожалению, я даже не смог как следует проститься с корешами: меня увели неожиданно, прямо на рассвете.
Видно, эти ублюдки тоже постигли где-то мудрость преступников, которая гласила: воровать всегда лучше под утро, когда у человека самый сладкий сон. Таким образом, некоторых из моих друзей по лагерю я не видел уже больше никогда, некоторых же встретил спустя многие годы.
К сожалению, в жизни арестанта лагерные дороги всегда непредсказуемы, и ты никогда не знаешь, где будешь не завтра, а через час или даже десять минут. Правильно говорят в народе: «Пути Господни неисповедимы»…
Объяснение моего перевода в таком состоянии со стороны кумчасти было следующим: санчасть внутри никем не охраняется и, таким образом, будучи в состоянии передвигаться самостоятельно, я могу зайти в хирургическое отделение, где лежала эта недобитая падаль после операции, и довести дело до конца.
Что же касалось мотивации относительно моего перевода в тяжелом состоянии из санчасти непосредственно в изолятор, то ее просто не было, да и не нужна она была никому, поскольку на таких, как я, никакие лагерные льготы или что-то в этом роде не распространялись. Я знал об этом, поэтому и не роптал.
Вот таким образом я и оказался вновь на своих, ставших уже родными нарах изолятора «тройки». Здесь же, в этом земном аду, в этих застенках ГУЛАГа, жизнь била своим ключом, чаще, правда, по голове тем, кто здесь сидел, а значит, мучился и страдал. У таких, как я, это было, видно, написано на роду.
В изоляторе в то время стали кормить через день: то есть если сегодня вам давали общаковую пайку, как в зоне, то завтра один только хлеб и вечером кипяток в придачу. Называлось это — «день летный» и «день нелетный».
Меня этот рацион, как обычно, не особенно волновал, но теперь уже по нескольким причинам.
Прошла неделя с того дня, как меня поутру перевели с «головного» назад — на «тройку».
Я все время лежал на голых нарах в одиночке, подложив под голову куртку. Шнырь топил мою камеру на совесть, так что было тепло и по-камерному уютно. Меня никто не беспокоил; здесь, так же как и на больничке, у меня было все: курево, чай, еда, и все это лежало открыто.
Никто из мусоров не прикасался ни к чему, они знали, когда, с кем и как можно и нужно обращаться. Они всегда держали руку на пульсе событий и очень редко ошибались в выборе позиции, если не сказать — не ошибались вовсе. Это идеально отлаженный механизм ГУЛАГа еще со времен ЧК, ГПУ и НКВД. Так что опыта им, гиенам, не занимать…
Хоть и было у меня все, о чем может мечтать любой арестант в изоляторе, я почти ни к чему не притрагивался, только пил иногда воду и, помня совет несравненной Полины Ивановны, постоянно лежал, ни на что не обращая внимания и не нервничая. Хоть меня и не совсем устраивал такой распорядок дня, но в конечном счете он дал свои положительные результаты. Я понемногу пришел в себя. Голова уже почти не болела, меня перестало знобить, но, к сожалению, я ничего не ел и даже не курил вообще, как ни странно.
Моей единственной потребностью было жгучее желание поговорить с кем-нибудь из собратьев, так надоело и становилось жутким почти постоянное одиночество в камерах. Но я выходил из затруднения, беседуя сам с собой.
Тот, кто не единожды сидел в одиночках или жил в уединении, знает, до какой степени человеческой природе свойствен монолог. Слово, звучащее внутри нас, вызывает порой своего рода зуд. Разговор вслух наедине с собой, прочел я когда-то у кого-то из философов, производит впечатление диалога с Богом, Которого мы носим в себе. Таково, как всем известно, было обыкновение Сократа.
Однажды ночью, задолго до подъема, а подъем у нас был в пять часов утра, я услышал шум открываемых внешних дверей в изолятор. Это был непривычный шум, и насторожил он, вероятно, не только меня, но и других, ибо по всему изолятору прокатилось тихое волнение. Завсегдатаи этих мест почти всегда знали, в какое время и по какому поводу может открыться та или иная дверь изолятора, за редким исключением, когда ситуация была неординарной. По всей вероятности, с моей точки зрения, она была в этот момент именно такой, я это буквально всем своим существом почувствовал.
В подтверждение этому через несколько минут шаги нескольких человек остановились у моей камеры — и я услышал какие-то переговоры. Как я хорошо знал этот бархатный голос, который вел их и в котором по временам слышалось шипение гадюки! Через несколько минут дверь моей камеры, скрипнув ржавыми петлями, приоткрылась — и на пороге появился Юзик, ДПНК и какой-то незнакомый мне офицер с солдатом, которые стояли чуть поодаль в коридоре. Я чуть приподнялся с нар, упершись в них локтями, и ждал, что скажет мне этот демон, но ничего хорошего я, естественно, услышать не ожидал.
— Собирайся, Зугумов, с вещами, — сказал кум, безо всяких вступлений и проволочек.
Вещей у меня никаких не было, какие вещи в изоляторе? В зоне-то, конечно, у меня было кое-что, но, как я понял, их мне не видать, равно как и своих товарищей, с которыми мне вряд ли дадут попрощаться.
Юзик зашел прямо в камеру, и за ним прикрыли дверь, что уже было исключением из всяких правил. Медленным взглядом он окинул келью арестанта, как я называл про себя свою обитель, независимо от того, в какой камере тюрьмы или лагеря я сидел, затем взгляд его остановился на нарах, где открыто лежали курево, чай и некоторые харчи.
— Видишь, как заботится администрация о твоем здоровье: ничего не трогает, разрешая тебе в изоляторе и курить, и есть вольные продукты. Ты должен ценить такое отношение к себе, Зугумов, — сказал кум тоном эсэсовского врача-экспериментатора, при этом еще и мило, хотя и с ехидцей, улыбаясь.
После такого начала я уже был уверен, что ничего хорошего меня не ждет, ибо это был пряник, ну а кнут, я знал, должен был появиться позже, при определенных обстоятельствах, естественно, но иллюзиями я себя, конечно же, не тешил.