Ответ на письмо Хельги - Бергсвейн Биргиссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорил ли я тебе о том, что удивился сам себе? Теперь я не знаю, имеет ли моя страсть хоть какое-то отношение к тебе или же она объясняется моей болезненной склонностью к мазохизму. Может быть, ты была невинным объектом моей греховности, которая как будто спрятана в трещинах настолько глубоко, что до неё не могут дотянуться лучи разума? Я знаю, однако, что и другие мужчины восхищались тобой, — я видел, как они впивались взглядом в твои формы, когда ты выходила из Кооператива. Никто никогда не разубедит меня в том, что ты была самой красивой женщиной в нашей общине.
В этом письме я обнажаю свои язвы, и ты, вероятно, догадываешься, что моё влечение к тебе не ограничивалось разумом. Оно жило в теле несчастного фермера в течение многих лет после того, как отношения между нами прекратились; пламя страсти нельзя погасить за один вечер. Вот если бы ты просто уехала и не попадалась мне на глаза каждый божий день, когда я смотрел на тебя в бинокль! Мне было бы легче забыть тебя.
Была осень, уже после того как маленькая Хюльда прыгнула мне на руки.
Ягнята спустились с гор на бойню или в загон на зимовку. Я ощупывал годовалую овцу, проверял кончики её рёбер и полноту груди, не находя никаких изъянов, как вдруг мне явилась ты, и я вспомнил нашу тайную шутку о прикосновении к женскому полу и оценке женских форм. Одной рукой я держал овцу за шею, а другой ощупывал её бедра; круп был довольно полным и спускался до скакательных суставов; затем я прошёл по рёбрам, перешёл к пояснице, и ты постоянно преследовала меня в мыслях.
Я видел тебя вместо этой проклятой овцы, и мне показалось, что ты снова рядом со мной, внутри меня звучал твой нежный голос, я слышал, как ты стонала и дрожала, когда я проверял формы твоей груди при свете, проходившем сквозь трещины в стенах загона, там, где размещалось оборудование, стоял запах глицерина и смазочного масла. Так восхитительны были изгибы твоего тела, что мои ладони едва не лопались; я почувствовал полноту твоих упругих кочек, а завитки грубой овечьей шерсти напомнили мне твой треугольный тазобедренный хохолок, и даю голову на отсечение, я чувствовал запах, который всегда сопутствовал моим воспоминаниям о нашей первой близости; мне просто необходимо было ощутить, что ты окружаешь меня со всех сторон, необходимо было обладать тобой и услышать твой стон иступлённого восторга и сладострастия и вдохнуть твой аромат хотя бы ещё один раз; в последний раз…
Я опустился на решётку и пролежал там довольно долго. С голым задом и стеклянным взглядом, как женоподобный муж, о котором говорится в древнем хулительном стишке. Не знаю, сколько я пролежал там, побеждённый собственной порочностью и лишённый всякого приличия, но я точно знаю, что как только я натянул штаны, моей первой задачей было зарезать дрянную овцу. Я бросил её в мешок, затащил в лодку и ушёл далеко за глубоководные скалы, где привязал к овце два больших камня в качестве грузил и утопил её.
Место, где я утопил овцу, было выбрано не случайно. Это было на рыболовной банке, оттуда была видна ваша силосная башня на фоне водопада, башня, хранившая память о тех днях, когда мы наслаждались любовью и друг другом. Лодка долгое время лежала в дрейфе, и я смотрел на ярко-красную кровь, вытекающую из трупа. Лодка покачивалась на небольших волнах, дул лёгкий юго-восточный ветер, слегка прохладный. «Теперь я, пожалуй, распрощаюсь и с собой тоже», — подумал я и обеими руками ухватился за поручни без какой-либо внутренней борьбы или волнения.
Бросился за борт в море.
Меня охватил ужас, когда я оцепенел от холода в океане, и я — или, лучше сказать, мой голос — начал кричать, что я не могу это сделать. Одинокий и лишённый любви человек может решить, что никому не будет дела, если он покончит с собой; но может оказаться, что этого недостаточно, как если бы воля к жизни была заключена в теле, а тело не прислушивалось бы к таким решениям разума. С другой стороны, нужно упомянуть, что я всё еще был близок к смерти и думал, что никогда уже не смогу оказаться в лодке, настолько меня сковал холод.
Наконец мне удалось приподнять колено и засунуть его в петлю, которую я завязал из обрывка старого ободранного троса, по случайному совпадению свисавшего с планшира; намотав трос на катушку, я зажал колено петлёй, сумел упереться и подняться. Моя жизнь буквально висела на тросе, гнилом и старом. Я забрался в лодку, перевалившись через борт, и рухнул на нос, где долго лежал в изнеможении. Я прислушивался к ветру и чувствовал, как волны качают меня, и у меня было удивительное ощущение, как если бы мне удалось стереть с моей души штрихи печали на одно мгновение земной жизни. Затем я проснулся от звука проплывающей мимо стаи морских свиней.
Я был рад, что остался жив, и знал, что мне следовало проявить скромность и благодарить за дарованную мне жизнь. Я поднялся на ноги и начал бить себя кулаками, чтобы согреться, и в этот момент я услышал чистый и ясный женский голос, раздававшийся, как мне показалось, со стороны рифа, такой чистый, что моё сердце ёкнуло. Женский голос кричал: «С возвращением!»
Никто, кроме меня, не слышал этого. Такие моменты, милая Хельга, несомненно, кажутся невероятными, когда о них рассказывают другие; и именно в такие моменты приходит осознание того, что жизнь неподвластна человеческому разуму — всё было так, как если бы меня звала сама жизнь! Просто прими это как болтовню прикованного к постели старика, моя Хельга, для меня это ничего не изменит; но насколько же драгоценны такие моменты — и я убеждён, что и в жизни других людей есть подобные чудесные моменты, смысл которых не станет яснее от того, что на них начнут обращать внимание.
Несмотря на удачное завершение всей этой нелепицы, я, Бьяртни Гистласон, хозяин фермы Колькюстадир, был таким же беспомощным и одиноким существом, как и прежде. Я жил с тем фактом, что любовь и полнота существования были на «другой стороне», как Унн всегда называла вашу ферму; и хотя после того, что случилось, я начал презирать свою похоть и перестал остывать в ручьях с приходом лета, природа не позволяла смеяться над собой и искала выход во сне.
Если бы я не бродил по тыну с поднятым в воздух членом — может быть, я уже рассказывал об этом? — я просыпался бы мокрым и липким в своём длинном нижнем белье после приснившейся мне близости с тобой, после того как я ощупал всё твоё тело и растёр его старой мочой в переносной ванне.
И я задаю вопрос: человек, кто понесёт твоё бремя?[62]
После этой неудачной попытки распрощаться с собой в моей жизни наступил период, который мне не удаётся восстановить в памяти, он не высвечивается в поле моего сознания. А существовал ли я вообще? При внимательном рассмотрении я оказался бы просто человеком в брюках, резиновых сапогах, с ремнём, на котором была зелёная пряжка; человеком, который ухаживал за скотом и выполнял свои обязанности. Во мне угасла искра жизни. Я помню, что пытался быть благодарным, но мысль о благодарности не была голосом сердца. Страсть, которая раньше держала меня на плаву днём и ночью, теперь превратилась в оковы, которые я начал презирать, поскольку понял, что страсть никогда не уляжется. Унн ворчала на меня по утрам, чтобы я вставал; дом был пуст и мрачен; в то время вокруг меня не было людей.