Крест мертвых богов - Екатерина Лесина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И как, успешно?
Эльза мотнула головой.
– Нет. Он уверен, что прав, что выживает сильнейший и что он на самом деле выбраковывает слабых. Породу бережет. Вот. На мои бои он собак не выставляет, значит, либо сам, либо знает кого-то, кто вам нужен… только, если можно, не выдавайте меня, хорошо? Ольгерд, он нервный очень, и друзья у него… специфические.
Слабая улыбка, бледное личико с яркими пятнами румянца и дрожащие руки. Все-таки странно, что она так разволновалась. Доберманов разводит, а бывшего мужа опасается… устраивает собачьи бои и в то же время беспокоится о каких-то отданных при разводе щенках.
Руслан не понимал. А еще не знал, как закончить беседу. Поблагодарить за помощь и попрощаться? Или пригласить на чашку кофе? Чая? Чего-нибудь, лишь бы еще немного полюбоваться фарфорово-хрупкой красотою.
Нельзя. Не положено. И неэтично.
Но очень хочется. И Руслан решился.
– Знаете, если я вам еще не надоел, то… кажется, я тут кафе видел…
Меж тем моя жизнь за пределами госпиталя текла без особых перемен. Тихие вечера, почти семейные, тихие же беседы, бесхитростные Оксанины рассказы о растущих ценах и том, что это ненадолго, мои сомнения, которые она не понимала и не принимала, начиная сердиться. И снова рассказы, о том, что на Поволжье кулаки украли народный хлеб и люди теперь голодают, о том, что англичане и французы вот-вот нападут, чтобы уничтожить рабоче-крестьянскую державу, и поэтому нужно закупать спички, соль и мыло – по войне не достанешь, и о том, что скоро, совсем скоро все будут жить хорошо.
Как последний пункт вязался с ожидаемой интервенцией, я не знал, а Оксана задумываться не желала. Она верила, искренне, наивно и как-то совсем уж непонятно, но сам факт этой веры словно бы оправдывал то, что происходило вокруг.
Даже запах капусты перестал меня раздражать. Тем более что, кроме капусты, есть было почти нечего. Хлеб выдавали по карточкам, черный, липкий, грубого помолу, но и того не хватало. Масло, мясо, сахар… да я забывать начал, каковы они на вкус.
И табак… и кофе… и тысячу других вещей, столь привычных в прошлом мире и сгинувших в этом. Прогуляться по парку, неспешно, бездумно, в свое удоволь– ствие, встретив знакомых, побеседовать, раскланяться, разойтись… снова встретиться.
В парке патрули, и деревья рубят, зачем – непонятно, костры раскладывают прямо там, а в госпитале дров едва-едва на месяц. Стоит начать думать, сопоставлять, предполагать или прогнозировать, как снова проваливаюсь в вязкое уныние, понимаю, что все, чем я живу, – обман. Оксана – глупая деревенская девка, на которую в той, прошлой жизни я бы и не глянул. А глянув, вряд ли запомнил бы. Оксана даже читать не умеет, вместо подписи крестик ставит.
– Люди говорят, что евреи во всем виноватые. – Она сидит напротив, по обычаю подперев голову ладонями, на щеках румянец, криво обрезанная челка с одной стороны длиннее, с другой короче, отчего само лицо кажется перекошенным, нос обгорел, шелушится, а щеки пышут привычным румянцем. – Евреи, они всегда против народа умышляли.
– Почему? – очередной странный разговор, когда оба говорят, но все равно не понимают друг друга.
– Потому что евреи, – спокойно и уверенно ответила Оксана. – У нас на селе еврей был, так он под проценты денег давал.
– И что здесь плохого?
– Ну… людям же плохо, получается, что он на беде наживался. Марысе на батьковы похороны надо было, так пошла к нему, в ноги поклонилася, а он ничего, вежливый такой, дал. А как сорок дней прошло, так и явился долг требовать, отдавай, говорит, иначе прокляну! – Оксана рассказывала эту чушь со всей возможной серьезностью. – И проклял бы! Она корову отдала и еще потом колечко золотое, которое от мамки осталось.
Слабый огонь лучины, поставленной в вазу, похож на дивный цветок, рыжие лепестки колышутся то в стороны, то вверх, то сжимаются в едва различимую глазом точку, то распускаются, распугивая длинные тени.
Мне нравится наблюдать за огнем, мне нравится наблюдать за Оксаной. Мне не нравится слушать ее, но и не слушать не могу.
А в ящике стола по-прежнему лежит револьвер, барабан на семь патронов… продолжение позаброшенной игры и слабеющее с каждым днем желание жить.
– Если евреев всех перебить… – Оксана покраснела и тут же поправилась: – Ну или прогнать, тогда всем людям легче жить станет.
Теперь она снова некрасива, почти отвратительна.
– У меня мать – еврейка, – я встал из-за стола. – Ева Цильман. Отец – русский.
– Значится, и вы русским будете.
– Разве что по духу, а не по крови, – не стоит продолжать этот разговор, но и остановиться я уже не способен. Спасительная синева ее глаз исчезает, а куда без нее… как жить? И зачем жить?
– У евреев родство по матери ведут.
– А у русских – по отцу, – возразила Оксана, собирая посуду со стола. – Шли бы вы, Сергей Аполлоныч, отдохнули, а то говорите глупости всякие…
В комнате темно. В комнате душно, но стоит открыть окно, как с улицы ударит вонь разогретой солнцем помойки. Во что они превратили город? А меня? Кто я теперь? Полузабытые уже вопросы вернулись, а вместе с ними стойкое отвращение к собственной особе.
Револьвер в руку, один патрон на барабан, закрыть глаза и, приставив дуло к виску, в который раз спросить: где Ты, Господи… и для чего бережешь раба Своего?
Снова осечка. Крест на груди опалило жаром. Он мешает уйти, он держит, охраняет отцовским словом, прадедовым заклятьем… проклятьем… как там сказано было? Спасешь, и воздастся?
На следующий день я повесил крест на шею Никиты. Он хочет жить? Пускай. Он еще молодой, и не бес вовсе, обыкновенный мальчишка, которому очень больно и очень плохо.
Никита хоть и был без сознания, но в крест вцепился обеими руками, так и заснул… а Федор Николаевич, заглянув в палату, покачал головой да выдал очередной прогноз:
– Не сегодня, так завтра. Не переживайте, Сергей Аполлонович, долго мучиться с ним не придется ни вам, ни мне.
Федор Николаевич ошибся, Никита прожил еще день, и еще… и неделю…
Мальчишка снова убежал. Я сама виновата, я – идиотка, деньги оставила, ключи… показалось неудобным ограничивать ему свободу передвижения, да и не под домашним же арестом его держать, взрослый парень, свои потребности, свои интересы.
Мордобой – вот его интересы. И мысль с домашним арестом теперь не казалась такой уж глупой. Как и другая, что Данилов побег – моя вина. Странно еще, что он несколько дней выждал, прежде чем уйти, мог бы сразу после того разговора.
Я жалела о сказанном.